Тулепберген Каипбергенов
[1]
Дастан о
каракалпаках
Трилогия
Том 2
НЕПРИКАЯННЫЕ
Книга вторая
Перевод с каракалпакского
1
Опять пришел год ожиданий, и обозначен был он годом 1806-м...
Не все дни нанизались еще на цепочку времени, лишь половина, и та неполная. И были они одинаковыми, эти дни, и начинались с того, что пастух Доспан до солнца приходил на тырло, сбитое копытами так, что дымилось на ветру пылью, втыкал посох в бугорок, вешал на него свою войлочную шляпу, черную, как воронье крыло, и кричал на всю степь:
- Гоните скот!
Может, и не на всю степь - велика больно, - а только на краешек ее, где стояли юрты аула Айдоса, но и на это силы надо было много Доспану: шалаши да мазанки степняков разбрелись бог знает для чего по всей равнине.
То утро началось, как начинались все до него, с крика Доспана. И, наверное, тем бы кончилось, да слишком рано, должно быть, прокричал пастух, потому что, прежде чем крик донесся до края селения и разбудил степнячек, его услышал кто-то другой, кому вовсе не предназначался. Услышал и процедил зло за спиной Доспана:
- Потише, несчастный!
Злое слово могло напугать Доспана, а не напугало. Удивило только: кто в такую рань оказался у тырла? Повернул голову, не торопясь, - куда торопиться, хозяин он тут - и увидел, что прямо к тырлу едет на лошади человек и гонит впереди себя двух степняков, связанных по рукам. Не услышь плохого слова, не обратил бы Доспан внимания ни на всадников, ни на связанных людей - теперь часто прогоняли по степи воров, время такое: голод и разбой, но услышал, и отозвалось злое слово в Доспане обидой. За что это ему прозвище «несчастный»? Вроде бы камень острый упал и ушиб больно. И боль стала томить душу Доспана. Вот ведь как: жил на свете, не гадал не ведал, что он несчастный. Пустое вроде слово, и кем брошено: не всадником, что на добром коне, конь поднимает человека над человеком, а пешим, избитым и связанным, понукаемым как скот. Горше доли, чем доля пленного, нет, а вот считает себя счастливее Доспана. Выходит как в поговорке: «Падающий смеется над спотыкающимся».
- Не огорчайся, братец, - сказал всадник, когда конь его вступил на тырло и поднял пыль копытами. - Поганый язык чего не бросит! Каждого встречного эти воры пачкают грязью своих слов.
Сказал и тем вроде бы осудил зло человеческое, творимое без надобности, в усладу лишь своему ожесточенному сердцу. Осудил, а слово не снял с Доспана. Прилипчивое слово. Пыль улеглась на тырле, и конь и люди ушли за холм, будто и не было их рядом с Доспаном, а он все мучился обидой и мысль возвращалась к пережитому только что. Не кричал: «Гоните скот!», хотя и был на тырле, чтобы собрать его, разбудить степнячек, если они проспят восход солнца.
Из-за глупого слова забыл все Доспан. И даже когда согнали скот и он повел его в степь обычной тропой, слово не оставило Доспана. «Почему я несчастный? - спрашивал он себя. - Почему?» Нет-нет да и оглядывался Доспан и искал глазами тех, кто обидел его, и вослед им шептал то, что не сумел сказать, когда они были рядом, достойное и тоже злое, уничтожающее обидчиков,- запоздалое оно всегда умнее и достойнее, но высказать его некому, ушей-то тех нет, кому предназначено.
Вот ушли обидчики, затерялись где-то среди юрт и мазанок, и сколько ни шепчи проклятий, не долетят они до цели, не долетят, как камни, брошенные в пустоту. От досады, от бессилия своего куснул палец Доспан, куснул до боли, до крови. «Эх, вернуть бы время рассвета, встретить бы снова идущих к тырлу, связанных и понукаемых, плюнуть им в лицо за обидное слово!» Так шептал, так думал Доспан, да не вернешь время, минуло оно, ушло, как вода в песок.
Стадо уже топтало траву, брало зелень из-под копыта, набивало утробы свои ненасытные. Все было как вчера, как третьего дня, как всегда. И Доспану надо было принять это постоянство, взойти на бугор, насыпанный им же ранней весной, сесть там или лечь, подстелив под себя чекпен, и поглядывать то одним, то другим глазом на стадо. А он не лег и не сел. Как взошел, так и стал там, словно воткнутый посох пастуший. И стал думать о своей судьбе.
Двадцатое лето лишь встретил Доспан. Мало это и много для степняка. Мало потому, что не успел стать хозяином, жену не привел в дом, юрту не поднял, хотя руки крепкие, бычка молодого свалят. Мало, значит, двадцати лет. А много потому, что всякое повидал Доспан, лиха одного хватило бы на сорокалетнего. И с одного, и с другого бока подбирались несчастья, успевай отмахиваться. От чего-то отмахнуться не сумел. Беды - они разные, иная так подомнет, что кости трещат и солнце в ясный день кажется черным. Ну да неприхотлив человек! Живет который год с черным солнцем отец Доспана, слепой Жаксылык.
Доспан у него единственный сын, как был единственным сыном Аманлыка и сам Жаксылык. Может, и прежде в роду шли единственные сыновья, да не знает жизнь своих предков Доспан. Счет ведет от Аманлыка, друга и сподвижника славного Маман-бия. Что было прежде, развеяли ветры. Ведь ничто не остается в степи после ветра - лишь песок да янтак, корнями ушедший в глубь земли. Ветер набегов смел аулы каракалпакские, погнал народ с родных мест к далекому Аралу. И если бы весенним, напоенным теплом был тот ветер, сбереглись бы многие, и Аманлык сберегся бы: кто несет на руках сына, тому сам бог велит жить. Но то был ветер зимы, лютый как зверь, не щадил, не миловал, убивал и холодом, и голодом, и ножами разбойных соседей. Упал под тем ветром Маман-бий, не дошел до моря и Аманлык. Не видать бы синих волн и Жаксылыку, да, чуя свою смерть, Аманлык продал мальчишку баю. Не за горсть муки просяной: что мука, когда нутро холодеет и силы гаснут, как огонь на ветру! Бог с ней, с просяной мукой, с куском мороженого мяса, что бросил бай Аманлыку. Сын будет жить - вот какова плата.
К морю вышел Жаксылык невольником. Доля невольничья несладка, но не попытался мальчишка избавиться от нее, как не попытался и облегчить ярмо, надетое хозяином. Трудился много. Первым встречал зарю, последним провожал ее.
Хаким каракалпаков Айдос-бий по велению времени или по побуждению сердца - кто теперь знает! - решил сделать Жаксылыка своим помощником - трудолюбив и честен Жаксылык. И, наверное, сделал бы. Близкие бия, однако, не посчитали трудолюбие и честность богатством, достаточным, чтобы быть рядом с бием, не хватало знатности Жаксылыку. А где добудешь знатности, если в жилах твоих течет кровь простолюдина! Копать землю, сеять просо - вот твое дело. К земле и приставил сироту Айдос. Однако человек на земле сам по себе и держится. Подует ветер, сорвет с места и погонит по степи как перекати-поле. Ему надо корни пустить. Помог бий Жаксылыку вырыть землянку, женил его на горбатой девушке и тем привязал сироту к земле. Еще крепче стала привязанность, когда родила ему жена сына, наследника.
С того года, а может, с того дня признал Жаксылык себя счастливым, и уже другие дни и другие годы, какими бы черными и печальными ни были, не гасили доброго света в душе Жаксылыка. Даже когда умерла жена, оставив на руках его пятилетнего Доспана, он утешал сына: «Не плачь, ягненочек мой. Плачут несчастные, а ты, имеющий отца, счастливый...»
Так уверовал в свою счастливую долю Доспан. От отца принял и тот свет надежды, с которым и лихо кажется не лихом, и беда не бедой. Сам-то отец этот свет обронил - ослеп Жаксылык. Вечная ночь настигла его, когда сыну едва минуло двенадцать.
Тьма не ожесточила, однако, сердце Жаксылыка.
-Не все отнял у меня всевышний, - рассудил он мудро. - Оставил сына, ягненочка моего. Это ли не великое богатство в мире утрат!
Те же слова сказал и Айдосу, когда Доспан привел его к бийской юрте:
-Не поводырем родился сын мой, дай ему дело, бий!
Другому бы отказал Айдос, а безглазому не мог. Как приставил когда-то Жаксылыка к земле, так приставил сына его к скоту.
- Пусть стережет стадо!
Не его, бия, стадо получил Доспан, - бийский скот пасли именитые пастухи, не юнцы, как Доспан, и не дети безглазых. На краю аула стояли тридцать мазанок и юрт. Там нашлось и стадо для мальчишки. Большое ли, малое ли, не в том суть. Могли кормиться из хозяйских рук и отец и сын - вот главное. Голод-то уже стучался в дверь Жаксылыковой землянки. Прогнал голод Айдос-бий.
И снова заговорил о счастье Жаксылык:
- Когда в руках степняка пастуший посох - он человек. Обронишь его - упадешь сам.
Не ронял посох Доспан, твердо стоял на ногах и считал себя человеком.
А они, лежащие на земле, связанные, ровно скот, арканом, называют его несчастным. Проклятые!
Он поднялся еще выше на свой холм, на самый гребень, и пожалел, что не много, не больно много земли насыпал, не дотянул до холки коня, тогда бы с самого далекого края аула увидели бы степняки вставшего с посохом счастливого Доспана.
Думы куда не заведут человека! Вознесясь над землей, Доспан перестал видеть и степь, и аул, и стадо, лишь небо раскрылось перед ним. А оно в те часы было ясно и бездонно. Сколько ни гляди, ничего не приметишь, лишь синеву и редкую птицу на нем.
Человек верит, что в степи он один. Верил и Доспан. Ошибся. Второй уж раз за день. Была еще душа, и была рядом. Когда глядел на небо Доспан, чьи-то ладони закрыли ему глаза. Не испугался он, как в первый раз, да и способны ли напугать юношу девичьи руки - они бывают такими тонкими и нежными.
Снять бы их с глаз, обернуться и увидеть лицо той, что подкралась тихо. А не снял Доспан чужих рук, - напротив, прижал их еще крепче к глазам. И дерзкой степнячке не позволил оторвать ладошки.
- Погоди! Дай угадать, кто ты!
Что ж, подождала. Для того и подкралась, для того и закрыла глаза джигиту, чтобы угадал и чтоб потом посмеяться над недогадливым.
И посмеялась. Молчал Доспан. Не смог назвать ни одного девичьего имени. То ли не знал, то ли имена не подходили к той, что ослепила его нежными ладонями. Посмеявшись же, убрала руки, звякнули при этом серебряные браслеты на запястьях. Теперь смог оглянуться Доспан и увидеть красавицу. Кого еще рисует в мыслях ослепленный пастух - только пери! И перед ним оказалась верно пери. В образе Кумар, дочери старого Есенгельды, знатного и богатого степняка, бывшего советника хивинского хана, а ныне перешедшего на ступень бия. Человека белой кости и голубой крови. И дочь унаследовала эту голубую кровь. Луноликая, брови - крылья ласточки, ресницы - стрелы. Глаза огромные, и в них пламя, пепелящее душу джигита. Не смотри в них - погибнешь!
И не глянул Доспан, опустил голову, зарделся весь, как девушка перед парнем, онемел от смущения и радости. Руки-то Кумар были на его лице, касались век Доспана. И он держал ее ладони в своих руках.
- Скажи, Доспан, - между тем спросила Кумар, лукаво поглядывая на пастуха, - скажи, напугался ведь? Ну!
Мог бы сказать, что напугался, - перед дочерью бия должен оробеть пастух, и ей хотелось такого признания. Но это была бы неправда. Не испытал страха Доспан. Напротив, радовался. И в те минуты, когда девичьи руки закрыли его глаза, душа затрепетала от какого-то сладостного предчувствия счастья.
Но слово «нет» не произнеслось, обидело бы оно дочь бия, и Доспан произнес другое:
- Откуда знаешь мое имя?
Лукава была Кумар, дня не прожила бы, не смутив душу какого-нибудь джигита, а такого наивного, как Доспан, за грех посчитала бы не одурманить.
- Кто же в ауле не знает Доспана! С холма, на котором ты стоишь, девушки глаз не сводят.
Приворотное зелье, на котором обильно настояны были слова Кумар, сотворило свое дело. Запылал в огне смущения Доспан.
- А имя-то мое кто назвал?
Улыбнулась широко Кумар, и коралловые губы ее зацвели на смуглом лице.
- Мыржык.
Мыржык - младший брат Айдоса. Не больно приятно слышать о нем из уст Кумар. Да ничего не поделаешь, - кому, как не бию, разговаривать с дочерью бия. Видел их вместе как-то Доспан, скачущих на конях по степи, по высоким весенним травам. Может быть, тогда и спросила Кумар Айдосова брата о пастухе, стоявшем на холме ровно посох, воткнутый в землю.
- Я у него спросила про тебя, а он может у тебя про меня спросить, - все еще улыбалась весело и непринужденно Кумар. Лукаво пояснила:-Так ты не дай ему знать, что я была здесь. Промолчи!
Еще большим дурманом обволокла слова свои Кумар. Пошла кругом голова Доспана. О чем просит пастуха биева дочь - сохранить в тайне их встречу... Скажет ли он кому-нибудь о ней? Умрет - рта не раскроет.
- А чтоб не дрогнули твои губы, прижми их серебром, - протянула Кумар пастуху монету.
- Зачем деньги?- хотел запротестовать Доспан, но не посмел, слишком ласково смотрели на него глаза Кумар.
И, повинуясь взгляду, он раскрыл ладонь, и Кумар положила в нее серебряную монету.
Все было удивительным в то утро, и эта монета тоже. Никогда не прикасался к серебру Доспан, а теперь держал его в руке и, зачарованный, не спускал глаз с белого кружочка.
Не в серебре ведь дело... Могла быть медь, просто камень мог быть, песчинка ничтожная, упавшая случайно на ладонь, но брошена она Кумар, потому дорога, потому волшебна, способна зачаровать джигита.
Таким уж родился пастух. Что привлечет его глаз, от того не оторвется: солнце зайди, туча пролейся дождем, ветер пронесись ураганом, не заметит Доспан ничего, будто оглох и ослеп. Так подошли к нему на заре связанные по рукам воры, так подкралась только что Кумар, так подъехал бий Айдос. Подъехал на своем коне, который не умел ходить тихо.
Подъехал и стал ждать, когда обернется пастух и увидит бия. Но разве дождешься такого! И Айдос окликнул пастуха:
- Эй, турангиль!
Он назвал Доспана тополем не потому, что тот был высок и строен, а потому, что стоял недвижимо, как дерево в безветрие, и, кажется, не чувствовал и не слышал ничего. Голос бия, однако, разбудил Доспана. Сладостный сон разом покинул парня, и он слетел со своего холмика прямо к морде бийского коня. И когда слетел, то обронил тот самый серебряный кружочек, что подарила Кумар. Сразу-то и не заметил, что обронил. Не до монеты было. Строго и как-то с укором смотрел на парня бий. И спросил совсем не то, что обычно спрашивают у пастуха:
- Кто эта чаровница?
Опешил Доспан. Не сразу пришли на ум слова, которыми надо было ответить бию. Да и к месту ли они пришлись бы, смогли бы стоять рядом с «чаровницей»...
- Что молчишь, деревянный? Или язык отняла у тебя эта плутовка?
- Нет... - с трудом выдавил из себя Доспан.
- Коли нет, так назови имя!
- Кумар, - весь обливаясь краской смущения, произнес Доспан.
- Кумар, дочь Есенгельды...
- Ха, потерявшего разум старика...
«Не потерял разум Есенгельды, - воспротивился мысленно Доспан. - Был Есенгельды, как сейчас Айдос, хакимом, сошел, верно, до степени бия, ну да с кем не случается беда! Разум тут ни при чем». Только мысленно возразил Доспан, ничем не выразил своего несогласия - ни жестом, ни взглядом, но бий догадался, что думает пастух, и сказал:
Только потерявший разум посадит дочь на коня. Это место - сына.
«Верно, сын есть у Есенгельды, - опять воспротивился Доспан. - Однако сидит в седле Кумар по праву: ловка и смела. Не всякий джигит поспорит с ней в скачке. А уж хороша, равной нет в степи...»
И снова прочел тайное Айдос, теперь по той краске смущения, что облила лицо Доспана:
- Красота ее - несчастье и коню, и джигиту. Вон как нахлестывает буланого, так будет хлестать и мужа... Красивая жена все равно что бородавка на лбу: не сотрешь, не срежешь, терпи, прикрывай на людях шап кой...
Мудрые слова произнес бий, да не перед кем надо. Произнеся же, понял: оплошал. И не вернешь сказанного, ушло, как вода в песок. Еще понял, что заметил пастух непростой интерес Айдоса к красавице Кумар, и волнение его сердца услышал, а это было унизительно для бия.
В досаде хлестнул с ожесточением коня Айдос и поскакал. Не вслед Кумар, не в камыши, где скрылась красавица, а к аулу, к юрте своей.
Удивленный, смотрел Доспан на всадников, поочередно переводя взгляд с камышей на аул и с аула на камыши, которые, словно морская гладь за лодкой, обозначали путь коня.
Вот ведь какой день, рассудил Доспан, три ветра гуляют нынче в степи, и все разные: один несет обиду, другой - радость, третий - удивление...
Но не удивление, не обида жили сейчас в душе пастуха, только - радость. И Доспан боялся, что покинет она его вместе с Кумар, исчезнет где-то в камышах. Он вспомнил про монету: где она? В руке ее не было. Он испугался и стал бегать вокруг холмика, отыскивая белый кружок. Искал старательно, падал на колени, раздвигал стебли трав, шарил руками у корней. Выбился из сил вконец и вдруг увидел белый кружок между пальцев своих ног: он торчал как стебелек меж зубьев бороны (босые ноги Доспана точь-в-точь деревянные - бороны). Обрадовался Доспан. «Счастливый... счастливый я. Лгут называющие меня несчастным. Сами несчастные».
Можно было поблагодарить бога за удачу, но он не связывал происходящее со всевышним. Все было земным, и по- земному следовало отнестись к подарку Кумар. Доспан спрятал монету туда, где был хлеб, - в торбу, а хлеб вынул, чтобы утолить голод. Время-то подходило к полудню. Стадо легло на отдых, мог передохнуть и пастух - присесть на бугор, согнуть затомленные ноги, пожевать хлеб. Только не положено пастуху нежить себя ни в завтрак, ни в обед. Нет пастуха - нет стада, в одной руке посох, в другой загара -лепешка из джугары. Обопрется о посох, чтобы легче ногам было, примется за лепешку. Так сделал и на этот раз Доспан: оперся на посох, отправил загару в рот.
Нет, не отправил. Не успел. Такой день выдался. За - что ни возьмется Доспан, все обрывается. У самого рта кто-то схватил руку пастуха. Схватил - как аркан накинул. Накинул и затянул петлю - не пошевелить.
Тут гадать, кто за спиной, не приходилось. Руки не Кумар, нежные и тонкие, - лапы верблюжьи, грубые, сильные. Аркан - и только!
- Эй, Жандулла-гурре! - сердито сказал Доспан. - Оставь свои шутки!
- А я не шучу. Бог велит делиться с сиротами всем, что предназначено для живота, - ответил тот, кого назвал пастух Жандулла-гурре, то есть Жандуллой Осленком.
- Что-то со мной никто не делится, - отбросил руку Доспан, хотя и нелегко было это сделать - верблюжья лапа тяжела.
- Ха-ха! Нам нечем с тобой делиться, мы сироты. Возле нас не останавливает своего коня старший бий Айдос.
Жандулла в самом деле был сиротой, и не простым сиротой, а вожаком целой стаи таких же, как и он, бездомных и обездоленных. Из разных аулов стянулись они к нему, вырыли землянку, похожую на волчью нору, и жили в ней, совершая набеги на поля и бахчи аульчан. Собирали вроде бы дань со степняков. От Доспана они получали молоко, называя это платой за траву, что поедают коровы и овцы, - степь-то им, сиротам, принадлежала! За молоком и явился сейчас? Осленок. Рядом с ним стоял мальчонка лет десяти, держа в руках пока пустые тыквенные кувшины - аузкабаки. Их надо было наполнить парным молоком. Не Доспан это делал. Сироты освобождали пастуха от этой обязанности, он только указывал коров, которых можно подоить, а уж остальное делали сами помощники Осленка - доить пеструх они умели.
Упоминание об Айдосе задело Доспана.
Будто остановив коня рядом, бий превратил меня из пастуха в хозяина стада.
- Не превратил, но помог глазам твоим заплыть жиром. Ты не видишь голодных. Мы с утра ничего неели, ждем, когда проклятый бий уедет отсюда.
«И этот хочет унизить меня, - обиделся Доспан. - Что за день, в котором все меняется: то обдает теплом, то холодом. Однако, подставив один раз холодному ветру лицо, надо ли подставлять и второй...»
- Отныне, - строго произнес Доспан, - забудьте, братишки, тропу к моему стаду. И аузкабаки наполняй те молоком в другом месте.
Давно бы надо было сказать такое Жандулле, да почему-то не сказывалось: то ли жалел сирот, то ли боялся. Наверное, и то и другое. Больше боялся. Они ведь - как волки, голодные сироты, задушат. Теперь, сказав, Доспан не решался поднять глаза на Жандуллу. Злой, должно быть, Осленок, и злость вся на лице - сморщенный лоб, брови сведены к переносице, рот перекошен.
- Почему забыть тропу?- не сказал - прошипел Жандулла.
- Не хочу обманывать хозяев. Кто дает хлеб, тому и служить надо.
Взъярился Жандулла:
- Не утолим голод молоком пеструх, насытимся твоей кровью. Прикажу сиротам разделить тебя на двенадцать частей и разбросать в двенадцати местах, да так, что и отец твой никогда не найдет.
Страшной была угроза, но не она напугала Доспана, об отце подумал он.
- И одну не найдет, слепой ведь...
- Вот. Будет вечно лить слезы по потерянному сыну...
Покачал головой Доспан:
- Чему быть, того не миновать. Делайте как хотите. Жандулла дал пинка мальчонке и погнал его к норе, где жили сироты. Сам пошел следом. Не оборачиваясь, бросил пастуху:
- Берегись, Доспан!
* * *
Три долгих месяца был вдали от аула своего Айдос Покидал белую юрту полный тревоги и надежды, возвращался же вконец потерянный. К тревоге прибавилась и обида. Думы, одна мрачней другой, одолевали бия. Ехал он будто в погребальном паланкине, мучился мукой безутешной. Лицом был сер, в глазах будто смерть стояла.
Еще когда молодой, став бием, сел Айдос на коня, отец его собрал стариков и попросил напутствия сыну. Много мудрого высказали старики. На каждый день, на каждый случай получил совет молодой бий, и на такой тоже: не делись с ближним сокровенным. Когда глава племен говорит мало, он подобен сундуку, полному тайн. Каждый хочет открыть его. Позволишь сделать такое, не останется ничего от твоего величия, опростишься, глава твоя сравняется с головами стоящих рядом, как у овец в отаре.
Помнил этот совет Айдос. Следовал ему непрекословно. Едва ступили кони на родную землю, стремянного своего, который тридцать лет седлал его коня и состоял при Айдосе и помощником, и советником, и доверенным, отправил в племя кенегес. Мог бы и не отправлять, надобности великой не было, но не хотел оставаться наедине со стремянным. Заботливый и настороженный глаз Али вот-вот приметит душевную боль бия, будет терзаться и тем вконец расстроит Айдоса.
Али хоть и близкий, преданный человек, а не бий, и не след знать ему, что думает, чем мучается Айдос. Страдающий властелин - не властелин уже. Боль и смятение - удел слабых. Никогда не должен слуга видеть своего хозяина слабым. Потому - прочь с глаз, верный Али. Один перенесу боль, а если уж должен быть свидетель, то пусть им будет родная степь.
Степи, вольному степному ветру и отдал свои думы горькие Айдос. Клял в душе неблагодарного хана, двор которого покинул только что: «Войдешь во дворец гор дым конем, а выйдешь побитой собакой».
Неблагодарность хана более всего гневила Айдоса. - Сколько доброго было сделано для властителя Хивы, сколько преподнесено даров! И забыто, попрано, будто - прах. Не хана ли выручал не раз бий, гибель его предвещал. Где бы теперь царствовал - на могильном холме, и не золото бы пересчитывал в сундуках, а свои белые кости.
Во всех набегах хана на соседние земли участвовал Айдос. Бился, как все, и, как все, не щадил живота своего. Многие легли, мог лечь и бий каракалпакский, да выручала сила и находчивость. Последний поход едва - не окончился печально и для Айдоса, и для самого хана. Остановили их хивинское войско у своих стен храбрые защитники вражеского города. Взять город приступом не удавалось, хивинцев отбрасывали, и мертвые тела нукеров усеяли песчаные холмы. Отступая, хивинцы едва не смяли шатер самого хана. Разгневанный, он приказал посадить на кол сотника, что вел первую цепь, и остальным пригрозил тем же. Угроза хоть и не рас пространилась на еликбаши - Айдос был пятидесятником, - но могли и его нукеры отступить. А кол принимал одинаково и сотников, и пятидесятников.
О наказании, однако, не думал Айдос, когда вошел в шатер и, сложив почтительно руки на груди, сказал хану:
- Кот берет волка, если рядом хозяин. Подними знамя впереди нас, и отвага воинов умножится.
Поднял знамя хан, хоть и не впереди, за третьим рядом, но поднял, а когда поднял, сказал зло Айдосу:
- Знай, каракалпак: не возьмем город - лишишься своего красноречивого языка.
Не лишился Айдос языка: взяли город. Правитель, видя ярость и бесстрашие хивинцев, открыл ворота перед ханом, попросил мира.
Мог бы поблагодарить каракалпакского бия за мудрый совет - мало ли вывезли из того же несчастного города и золота, и серебра, и камней дорогих, но не - в серебре и камнях суть, без драгоценностей есть мера благодарности - похвала, слово простое... Так не нашел такого слова хан. В его поганом хурджуне одни грязные слова, ими и наградил каракалпакского бия, бросил их - ему вслед, когда съезжал с ханского двора Айдос. А перед тем показал бию новый, вырытый по ханскому указу зиндан - подземную темницу. Показал, чтобы напомнить об участи каждого, кто подвластен Хиве.
- Хороша ли?
Айдоса озноб пронял, такой страшной показалась ему яма.
- Бездонна и темна, как ваши мысли.
- Ошибаешься, каракалпак, ясна моя мысль. Яма и казна ханства пусты. Три месяца - немалое время, чтобы наполнить или казну, или яму. Поторопись, каракалпак!
Ничего не сказал в ответ Айдос, хотя слов гневных было много и едва держались они на кончике языка. Теперь в пути они сорвались и оказались такими страшными, что самого Айдоса приводили в трепет. Услышит кто - подставит голову под ханский меч: и говорящего и внимающего вина одна и наказание одно.
Однако самыми страшными были не те слова, которые родились в обиженном сердце у края ямы, а те, что появились здесь, в степи, на вольном ветре. Крамольные слова: «На твоем бы месте, хан...» Не слова даже поначалу, а мысль только, желание справедливости. «На твоем месте, хан, я поступил бы иначе...»
Осудил вроде хана всего лишь. Но было что-то и не от осуждения властителя Хивы. Отречение от него. А оставшись один, бий привел в пример себя: «Я бы...» Это «я бы» прицепилось почему-то к Айдосу и уже не хотело покидать. Честно вел себя Айдос, прогонял «я», отбивался на какое-то время, на мгновения, вначале долгие, а потом короткие; ему удавалось отбиться. Однако оно, это «я бы», возвращалось и уже не желало уходить. Прилипло как слепень, не оторвешь.
С ним и ступил на свою землю, с ним и скакал по ней. И оно уже не мешало Айдосу. К месту или не к месту, но вспомнилось появление в хивинском дворце нового хана Елтузер-инаха. Из знатных людей был Елтузер, но не ханской крови, не Чингисид. Последняя, кровь Чингисидов пролилась, когда обезглавили хивинского хана Абдулгазы, пролилась кровь - и оборвалась цепь. А ханский трон не остался пустым. Влез на него Елтузер-инах, пока беки раздумывали, кого избрать главой государства, он сам себя избрал. Игрой показалась иным замена Чингисидов узбеками и - как игра - должна была привести к проигрышу. Ждали проигрыша, будто брошенные на ковер судьбы кости предрекали конец Елтузер-инаха. Может, и предрекали, но Елтузер-инах о том не ведал и смелел день ото дня. Предсказывал конец нового хана и Айдос. Сказал как-то: «Елтузер-инах поздно ли рано ли сорвется...» Не сорвался Елтузер-инах. Других сбрасывал, и ловко у него это получалось. Перестали ждать конца самозванца маловеры, прикусили языки. Красноречивых-то новый правитель Хивы не жаловал. А уж если языки прикусили, то о руках и говорить нечего. Кто осмелится поднять руку на правителя - законный ли, незаконный он государь?!
Выходило, ханством может править не Чингисид. Не богом дана ему власть, сам берет ее дерзнувший. Последнее уразумел Айдос, летя на своем коне по родной степи и чувствуя, как смелеет. Земля-то под копытом здесь тверже, чем у ханского дворца. Там хоть и камень, да шаток. Здесь хоть и песок, да неколебим. Удержит и коня, удержит и Айдоса. Хана удержит своего...
«Ха! Каракалпакское ханство!» Сказал это или пронеслось лишь в мыслях, но, возникнув, не потерялось. С ним, кажется, и выехал к аулу. К зеленой низине, к юртам, курящимся кизячным дымком, сладким, ласкающим сердце.
Выехал и увидел всадницу на добром скакуне, шарф ее поясной увидел, шелком летящий за седлом. И как спешилась у бугра пастушьего, увидел, и как обвила руками голову Доспана и, проговорив что-то, снова умчалась на своем скакуне...
Ничто другое не задержало бы взгляд Айдоса, да и стоило ли это внимания бия! Не будь скакуна добрых кровей и шарфа шелкового рядом с бедным чекменем пастуха, какая цена всему - песок! А тут - невидаль. И тем дорога.
Надо было проехать мимо: минуешь - и из головы долой. А не проехал, придержал повод, спросил у пастуха: «Кто эта чаровница?»
Дерево, а не человек Доспан. Колоти - не услышит. А тут вот ожил и сказал: «Дочь Есенгельды». Ха! Будущая сноха Айдоса. Полгода назад Айдос ходил к старику сватать ее за Мыржыка. Попроси он тогда Кумар разжечь огонь перед собой, чтобы увидеть лицо ее, те перь узнал бы ее и не стал бы пытать Доспана, кто такая, не унизил бы себя перед пастухом.
Стегнул коня, поскакал к аулу. Развеяться хотел: вблизи дома ему всегда дышалось легко. Покой приходил. Только надо было сначала объехать юрты и мазанки. Принять поклоны степняков - в поклоне и почтение, и ожидание: что нового принес бий, весел или хмур, улыбчив или строг? Строг он всегда, но и строгость - она разная. А степняки умеют читать и угадывать.
И Айдосу надо угадывать. Что было во дворце хана и что пришло в долгой дороге на ум, не останется с бием. Если отдаст им хоть частицу, примут ли? Будут ли крепки и надежны? Это хотел угадать Айдос.
А не угадал. Дремал, что ли, аул в полдень... Ни у мазанок, ни у юрт не заметил Айдос степняков. Копыта его коня стучали на тропе громко, и перестук был - особенный, ни с каким другим не спутаешь. По, должно быть, нынче их спутали степняки, не поспешили откинуть пологи, не выглянули наружу, не посмотрели на своего бия.
Равнодушный принял бы тишину как должное, да не был равнодушным Айдос. Тишина-то ни к чему главному бию. Не тишины он ждет в ответ. Две-три старухи, что сидели у мазанок и крутили веретена, правда, подняли глаза, глянули на Айдосова коня, но просто глянули, как могли глянуть и на коня какого-нибудь Аймурзы или Бекмурзы. Ребятня, возившаяся в песке за скотным двором, та заметила Айдосова коня - конь- то был чудный и на виду у аула шел горячо, гнул шею, просил повода. Да что любопытство детей, пустое это! Для их отцов избрал тропу по околице бий. Они бы полюбопытствовали...
Почему, однако, не встречают своего бия степняки? Равнодушие-то откуда взялось у тех, кто под его властью и опекой живет, кому разрешил быть рядом с собой, возле его белой юрты?
И тут тревога коснулась сердца Айдоса. «Чужой я им! С чем возвращаюсь от хана? С новыми поборами. Казну-то надо наполнить. Степняки чуют - не с доброй вестью приехал главный бий. Не минует и дня, как мои люди пойдут рыскать по аулам, и заплачут, застонут степняки. Эта пряжа, что крутят сейчас старухи, тоже ляжет в мешок сборщика. Все ляжет... Что ж выбегать на стук копыт коня моего. Пусть пронесется мимо, как проносится ветер. И лучше, если при ветре закрыта дверь мазанки, опущен полог юрты...»
Айдос стеганул вдруг коня. И без плети тот шел ходко, а тут, обожженный витым жгутом, птицей полетел вперед над тропой.
Простучали звонко и тревожно копыта и стихли...
2
Удивительным был тот день для аула Айдоса, многих своими событиями он коснулся и тем отметил себя в памяти степняков. Правда, и до него выпадали дни необычные, но были они таковыми лишь для близких бию людей.
Когда Айдос был еще в Хиве, у хана, и судьбу его испытывал ненасытный в жадности и тщеславии Елтузер-инах, и неведомо, чем бы это испытание кончилось - слухи-то всякие бродили по степи, - в аул прискакал гонец правителя Кунграда Туремурафа-суфи, известный всем Айтмурат Краснолицый.
То, что прискакал в аул Айдоса гонец из Кунграда, не было удивительным. Мог правитель соседнего города послать своего человека к главному бию каракалпаков. Удивительным было то, что осадил он своего коня не перед юртой бия, а перед юртой его младших братьев Бегиса и Мыржыка. Но и это было не самым удивительным. Самым поразительным было то, что он откинул именно их полог, вошел в юрту и протянул братьям послание Туремурата-суфи.
Пока Краснолицый вынимал неторопливо из-за пояса послание, разворачивая его и расправляя своими заскорузлыми пальцами, чтобы важная бумага не выглядела ничтожной, оба брата пребывали в волнении и тревоге. При живом главном бие к ним обращается правитель Кунграда! Такого не бывало на этой земле. - Или что-то случилось с Айдосом в Хиве, или ничего не случилось еще, но должно случиться. И Айтмурат Краснолицый это знает, а Бегис и Мыржык не знают, и потому им не по себе.
Однако не оказалось ничего страшного в послании Туремурата-суфи. Напротив, все слова были добрыми и ласковыми и могли только порадовать братьев. А не - порадовали. Удивили и встревожили, и именно потому, что были добрыми и ласковыми.
Говорилось в нем вот что:
«Это мое послание двум опорам страны каракалпакской Бегису и Мыржыку, двум честным, умным и смелым джигитам, коим всевышний уготовил судьбу ангелов-хранителей родной земли. С ангелами я и хочу поделиться своими нерадостными мыслями. Они камнем острым вонзились в мою душу и мучают постоянно.
О чем моя боль и забота?
Первое: растут в степи три дерева из одного корня. Смотрят на них люди с любовью и надеждой. Да неодинаково растут эти три дерева. Одно тянется к небу, другие два гнутся к земле. Одно питается светом, другие тенью. Первое широко раскинуло зеленые ветви, второе и третье чахнут в его тени.
Второе: город Кунград назван именем вашего рода. И он тоже в тени, он слабеет, он умирает. А Хива, не названная именем ни одного каракалпакского рода, процветает, крепнет день ото дня, поднимается над всеми городами и селениями земли.
Вот какие нерадостные мысли мучают мою душу. Делюсь с вами всем этим, чтобы вы подумали, ангелы мои, и, подумав, приняли решение, достойное честных, умных и смелых джигитов.
Писал вам правитель великого города Кунграда Туремурат-суфи».
Послание прочел вслух Бегис. Прочел от первого до последнего слова, неторопливо, внятно, чтобы Мыржык понял и чтобы стоявший рядом Айтмурат Краснолицый убедился в добросовестности Бегиса. А Мыржык не по нял, а может, и понял, да не поверил ласковым словам. Решил сам проверить их. Взял из рук брата послание и по слогам - умения-то у него не было! - прочел те самые слова, что удивили и напугали его.
Пока трудился, сопел и потел Мыржык, посланник кунградского хакима смотрел, слегка прищурив свои полные лукавства глаза, на обоих братьев и изумлялся тому, как аллах точно повторил лица Бегиса и Мыржыка, и даже родинки посадил на одно и то же место - над левой бровью. Изумление было настолько велико, что Краснолицый широко открыл рот, и, лишь когда последнее слово было произнесено и Мыржык облегченно вздохнул, он закрыл наконец рот и улыбнулся, утверждая этим, что все произнесенное соответствует написанному лично Туремуратом-суфи.
Напрасно, однако, поторопился Краснолицый утвердить и тем закончить церемонию ознакомления братьев с высоким пожеланием правителя Кунграда. Бегису показалось, что не все слова стоят в том порядке, в котором их воспроизвел Мыржык. Он вырвал послание из рук брата, разгладил бумагу на своих коленях и стал сверять услышанное с написанным.
Краснолицый не счел это глупостью или неуважением к правителю Кунграда. Он усмотрел в этом желание Бегиса найти тайный смысл письма. Ведь оно было хитрым, это письмо, и сочинено с намерением выведать, чем дышат братья...
Сходство лиц установил гонец, нашел даже одинаковые родинки, а вот родство душ... Было ли оно?
Сообразительностью своей братья не блеснули перед - гонцом. Прочитав вторично послание Туремурата-суфи, Бегис изрек, к удивлению Краснолицего:
- Ха, твой хозяин просит помощи на восстановление Кунграда?
Надо было бы возразить Бегису - в благоустройстве ли города дело! Но не возразил Краснолицый. Неосто рожным словом оборвешь аркан, который уже накинут на братьев, и тогда не за что будет тянуть их в сторону Туремурата-суфи. Поэтому Краснолицый кивнул, соглашаясь с Бегисом, и даже похвалил его - с усмешкой, правда:
- Великий суфи сказал: «Ручаюсь совестью, ангелов моих не затруднит загадка, вложенная в послание, хоть оно и коротко». Суфи не любит лишних слов. Лишние слова - груз для верблюда...
Не почуяв, что его, как и Бегиса, тянут за аркан, Мыржык бросился на выручку брату и объявил догадку:
Три дерева от одного корня - это Айдос, Бегис и я!
- Баракалла! - восхитился Краснолицый. - Ты близок к истине, джигит!
Похвала, однако, не пришлась по вкусу Мыржыку - самолюбив и горд был. Ответил поэтому с вызовом:
- Ошибается правитель Кунграда: не под тенью старшего брата живем мы.
Ответ был обидным для суфи, но для гонца приятным. В петлю влез Мыржык и сам того не заметил. Хочет быть независимым от Айдоса и тем самым становится зависимым от Туремурата-суфи. Но что доволен, виду не показал Краснолицый. Огорчение изобразил на лице и веки приопустил: мол, опечален недомыслием - чужим.
- Мудрое слово, оказывается, не сразу познается. Луна и та лишь на пятнадцатый день открывает свой лик, а тут и дня не прошло.
Смеялся ли Краснолицый над братьями или сожалел о напрасно брошенном зерне в песок сухой, неведомо. Все же решил объяснить добрые, по его мнению, побуждения Туремурата:
- Суфи хоть и голубой крови и родством связан с самим хивинским ханом, но бедных любит и о голодных печется. Каракалпаки для него братья. Говорит: «Если спать лягу - положу голову на одну подушку с ними, если умру, пусть похоронят на одном кладбище». Поэтому сожалеет, что братьев его обирает хивинский хан, что последнее несут они в его казну... - Айтмурат Краснолицый скорбно поднял глаза к небу, будто призывал бога в свидетели творимой несправедливости, голос его возвысился до торжественной ноты. - А такие невежды, как Айдос, забывают свой народ, город своего рода, продались хану. Лишь о его казне заботятся, о славе и могуществе его пекутся... - Словно проклятие прозвучали эти слова. На самой высокой ноте они оборвались. Краснолицый посмотрел на притихших братьев и уже не так торжественно и не так громко доба:- Вот я и снял крышку с одного котла. Достаточно ли? Видна ли истина? Или надо снять крышки с остальных котлов?
Братья молчали. Сказанного было достаточно. Растоптал Айдоса правитель Кунграда. Можно ли еще как-то унизить главного бия? Оказалось, можно.
- Подниму крышку и с остальных котлов, - сожалея будто, сказал Краснолицый. - Когда всевышний устанавливал порядок летосчисления, впереди стоял царь степи верблюд. Но маленькая мышь взобралась ему на ухо и первой увидела наступающий год. Так мышь оказалась во главе летосчисления. Не похожа ли эта притча на притчу о трех братьях из вашего аула? Подумайте!
Айтмурат поклонился и вышел из юрты. За порогом, перекидывая повод через голову коня и собираясь вдеть ногу в стремя, сказал братьям еще несколько слов, случайно будто пришедших на ум:
- Берегите красивых девушек. Как бы Айдос не подарил их хану. Охоч хан до молодых и красивых. - Влез в седло, тронул пятками коня и, когда конь пошел, кинул Бегису и Мыржыку последнее, заветное:- Что ни решите, все примет суфи. Он в своей верности каракалпакам неизменен. Не свое говорю, поймите! Господское... - И ускакал.
Добро бы, унес с собой и послание Туремурата-суфи. Так не унес. Оставил. Злым семенем бросил. И едва смолк стук копыт и улеглась пыль в степи, стало прорастать это злое семя.
Онемели братья. Будто чужие, будто враги. Словом не обмолвятся, взглядом не обменяются. Разделило их послание суфи высокой стеной.
Один верит правителю Кунграда - это Бегис. Другой не верит - это Мыржык. Мыржык первым перебрался через стену молчания. Правда, не сразу, не в первый и не во второй день. Сказал:
- С плохим намерением приезжал к нам Айтмурат. Лживые слова у этой лисы.
- Верно, лживые, - согласился Бегис. - Однако не все...
- Какие же не лживые?- спросил Мыржык.
- А те, что про усердие Айдоса. Отбирает последнее у народа. Несет хивинскому хану.
На сторону Туремурата-суфи вроде бы перебирался Бегис. Или уже перебрался... Так показалось Мыржыку. И он обидчиво, с укором сказал:
- Айдос для нас старший, у него права отца, а отца надо почитать, быть ему опорой... Если он платит налог Хиве, значит, так надо. Задабривая хана, бережет наши головы.
- вою бережет, - скривил губы Бегис. - Только долго ли она продержится на его плечах. Не покатиться бы ей с ханской плахи прямо к нам, в степь.
- Словами послания говоришь, - напугался Мыржык.
- м оно предназначено, мы его и пользуем, - сердито ответил Бегис.
- Нет, нет! - замахал руками Мыржык, будто хотел отогнать от себя и от брата злые слова, - Нельзя пользоваться тем, что направлено против нашей семьи. Не в Айдоса целит Туремурат-суфи, а в корень, из которого растут три дерева. Айдос должен прочесть послание.
-Ха, если должен, пусть прочтет, - согласился Бегис.
Без охоты, правда, согласился и не сразу. Подумал прежде, прикинул, выгодно ли это ему. Выходило, что выгодно. Свои мысли передаст словами Туремурата-суфи, а сам и рта не раскроет и тем не разоблачит себя.
И в тот день, и в следующий возвращались братья к посланию правителя Кунграда, спорили, но ни к чему так и не приходили. Как были вначале в разных концах юрты, так там и остались. И в это утро, удивительное своими неожиданностями, они, наверное, продолжали бы свой спор, да не суждено было. Едва проснулись братья и принялись разводить огонь в очаге, как откинулся полог и вошел человек, похожий на пастуха и на землепашца. В руках у него была плеть, которую он и приложил к груди в знак приветствия.
- Братья Айдоса! - сказал он. - Я пригнал двух воров, совершите над ними суд и расправу.
«Братья Айдоса»- так сказал вошедший и тем соединил их с главным бием и передал им власть над собой и теми людьми, которых пригнал.
Не приходилось ни Бегису, ни Мыржыку вершить суд над степняками. Право такое принадлежало Айдосу, и он один им пользовался.
Братья переглянулись. В глазах Бегиса появилось недоумение, в глазах Мыржыка - растерянность. Человек, похожий на пастуха и на землепашца, заметил и то и другое и сказал:
- И большой, и средний, и маленький тигр разве не тигр? Поспешите! Мне засветло надо вернуться в аул, да и конь не свой...
Мыржык в растерянности замешкался. Стал старательно ворошить в очаге сухие стебли янтака, чтобы занялись быстрее, а Бегис встал, отбросил носком сапога янтак, пошел в двери.
- Посмотрим-ка воров!
Примерил к себе Бегис шкуру тигра, и она, должно быть, пришлась ему впору. И послание Туремурата-суфи вспомнил. Потому шел судить людей смело, как Айдос. Взглядом позвал Мыржыка: «Не отставай, брат! Докажи, что ты тоже бий!»
Пришлось и Мыржыку отбросить носком сапога янтак и поспешить за братом.
Воры, связанные арканом, стояли у юрты, прислонясь друг к другу, как спутанные волы. Злость горела у них в глазах. Страшно подойти. Но Бегис подошел.
- В чем вина?- спросил он. Так всегда начинал суд Айдос с вопроса пострадавшему.
Человек, похожий и на пастуха и на землепашца, объяснил:
- Один похитил мешок хлопка, который я добыл в хивинской стороне, другой унес с поля моего дыню. Накажите воров по их вине.
Тот, что украл дыню, был худым, безбородым, с маленькими глазами, такими маленькими, что и не разглядишь, глаза это или два зернышка джугары. Посмотрели они брезгливо на Бегиса.
Где старший бий? Только он может решить по справедливости.
Не признавал вор право Бегиса судить и наказывать. Не признавал его бием.
Смутился бы другой на месте Бегиса и, сделав первый шаг, поостерегся бы второго, а Бегис не поостерегся. Шагнул к вору и пятерней своей сжал ему подбородок.
- Кричишь, будто я, а не ты унес дыню с чужого поля!- Всего лишь одну, - взмолился безбородый, моргая испуганно своими крошечными глазами.
- За одну и получишь наказание.
Второй вор, видя, как круто оборачивается дело, как свирепеет молодой бий, съежился весь, зашептал:
- Взял, взял этот несчастный хлопок, где мне еще добыть для себя и для семьи одежду. Мусульманину грешно предстать перед людьми голым.
Лохмотья, верно, не прикрывали его черного от солнца тела. Плечи и грудь совсем обнажились, и человек рукой заслонил нагость свою.
Мыржык хоть и не торопился, как Бегис, стать главным бием, но устранить себя от решения чужой судьбы не мог. Право судить показалось ему заманчивым. И он предложил брату:
- Вернемся в юрту, посоветуемся...
Спорить и тем более выказывать людям свое неумение решать дело по-бийски не следовало. Подхватив под руки пострадавшего, братья вошли в юрту.
Бегис помнил: вора, похитившего корову, Айдос привязывал на семь дней к колесу арбы. Мешок хлопка стоит одной коровы. Корову, однако, можно купить в своем или соседнем ауле, а за хлопком надо ехать в Хиву. Тут дополнительный труд, увеличивающий стоимость потери и, следовательно, меру наказания. Простое решение, но пришло оно не сразу и не сразу было понято Мыржыком и пострадавшим.
Когда братья и хозяин хлопка вышли из юрты, воров уже окружила толпа аульчан. Каждый аульчанин высказывал свое мнение о случившемся и предлагал свой способ наказания. Над толпой возвышалась голова Кадырбергена, одного из неполноправных биев аула. Он не мог ничего решать, но старался присутствовать при решении, чтобы люди не забыли его и не перестали почитать как бия.
Бегис, отойдя от брата и того землепашца, что привел воров, единолично объявил приговор. Судьба подарила Бегису сладостные минуты власти, и он их выпил - жадно, как хмельней напиток.
- Укравшему дыню - одну пощечину! Укравшему хлопок - семь дней неволи без еды, на одной воде.
Объявил и посмотрел на людей: довольны ли его решением?
Загудели аульчане:
- Справедливо!
Землепашец, приведший воров, отвесил похитителю дыни пощечину - и сил не пожалел, с ног повалил тщедушного. Падая, тот не то застонал, не то крякнул, а потом долго лежал, потирая лицо и хмыкая носом.
Похитителя хлопка, рослого здоровяка, подхватили под руки, поволокли к стоявшей поодаль арбе и стали привязывать. Аульчане висли на его плечах и руках, тяжестью своей придавливая здоровяка к спицам. Больше всех старался шуметь долговязый Кадырберген. Неполноправный бий считал, что самое время показать себя важным лицом. Он покрикивал на аульчан, давал советы, как привязывать руки вора, как стягивать узлы.
Когда наконец все было готово и ни биям, ни аульчанам не оставалось ничего другого, как разойтись, - о воре теперь позаботятся комары; почуяв поживу, они уже летели тучей к арбе, - Бегис поднял руку, от пуская людей: мол, идите по домам, разрешаю и велю: сегодня я главный бий, я и мой брат Мыржык.
И они пошли бы. Какой прок печься на солнце. Но - не пошли. Не успели. Остановило их ржание Айдосова коня. Онемели ноги аульчан. И сердце обдало холодком страха. Творили-то здесь без ведома Айдоса важное дело. Как разгневается, как накажет и своих братьев, и аульчан?.. Быстр на расправу Айдос и крут.
С глаз бы долой, да некуда скрыться - степь голая. - Загон для скота, правда, рядом; за стояками и перекладинами голову спрячешь, а спина и ноги останутся на виду.
Бегису тоже хотелось уйти, но нельзя было: только - что люди видели в нем бия, теперь как унизиться перед ними, как показать свою слабость... И он остался.
Мыржык о своем коротком величии не подумал, не - успел, видимо. Вышел на тропу улыбчивый, веселый, ожидающий брата.
Стремительной иноходью, словно степной ветер, пронесся Айдосов конь к юрте. И здесь Мыржык остановил его, ухватив за повод, - так полагалось встречать старшего бия. Улыбнулся Айдос и брату и аульчанам, что толпились на пустыре, - счел это проявлением внимания к себе. Степенно перекинул ногу через круп ко- ня, опустился на землю. Теперь мог увидеть вора, привязанного к колесу, и второго, все еще лежащего на земле. Мог спросить, кто это... Но не увидел ни того, ни другого, и человека, приведшего их, тоже не увидел. Не спросил ничего.
Пошел к загону, где за толстыми перекладинами в тени лежал бык с огромными, как сосновые ветви, рогами, черный весь, лишь спину пересекали белые полосы, белая метелка украшала кончик хвоста. Бык доживал, видно, век свой. Знал это и не искал воли, и не тревожился, когда стадо уходило в степь или возвращалось. Сколько ему лет, никто не знал. Но немало, должно быть, если привели его сюда братья из Туркестана, и приобретен он был еще их отцом Султангельды, и почитался как хранитель благополучия семьи. Отец называл его «началом счастья и богатства». Не спас бык род от разорения, не заслонил от ветров злобы и ненависти, но оттого не стал менее почитаемым, и вера в него как носителя благополучия не иссякла. Каждый раз, возвращаясь в аул, Айдос, прежде чем войти в юрту, подходил к быку и гладил его голову. Прикасался к «началу счастья» и тем как бы принимал частицу колдовской силы быка. Вот и нынче погладил, положил перед ним охапку свежего сена и только после этого повернулся - к людям и увидел их. И братьев своих увидел, и того степняка, привязанного к колесу.
- Что случилось?- Это Айдос спросил у Бегиса. Бегис ответил, пугливо глядя в лицо брату:
- Вор!
- Ха, молодцы! Поймать вора - смелое дело, наказать - святое дело.
- Мы и наказали, - похвалился Бегис.
Лицо Айдоса стало хмурым, будто набежала на него темная туча.
- Не поторопились ли?
Он приказал отвязать вора от колеса и снова соединить его веревкой с похитителем дыни. И так обоих, будто только что пойманных, подвели к старшему бию.
- За что? - спросил Айдос.
Все началось снова, и снова все было повторено сло во в слово, как до этого перед Бегисом и Мыржыком. Осталось повторить и приговор младших братьев. Но Айдос не повторил. Из- за прихоти бийской, что ли? Или еще из- за чего, неведомого людям...
- Есть у тебя дети?- стал допытываться у похитителя дыни Айдос.
- Семеро.
- Сколько старшему?
- Семнадцать.
- Посадил ли ты хоть одну дыню?
- Нет.
- Проклятие на твою голову!
Гнев, как сухой янтак огонь, охватил Айдоса. И не сразу погас, а бушевал долго, и люди ждали, что плеть в руках бия станет плясать на спине вора, пока не напляшется, не угомонится. Но угас огонь гнева, когда сказал второй вор, что у него тоже семеро детей, что старшему шестнадцать лет и что посеял он несколько грядок дынь.
- А хлопок мы не сеем, не умеем, да и семян нет...
Пошла в ход плеть, но не в руках Айдоса. Он подозвал Кадырбергена, неравноправного бия, и велел исполнить приговор наоборот: похитителя хлопка высечь и отпустить домой, а похитителя дыни на семь дней привязать к колесу арбы.
Изумились люди, зароптали. Никогда не выносилось в степи подобного приговора. А обычаи отцов аульчане соблюдали строго и боялись их нарушить. Айдос нарушил.
Младшие братья, будто не вора, а их отстегал Ка-дырберген, в гневе и обиде ринулись прочь от старшего бия, скрылись в своей юрте.
Надо было уйти и Айдосу: обидел он и братьев, и аульчан, но, как известно, не умел Айдос сотворенное сгоряча изменить и тем более виниться перед теми, кого обидел. Стоял и ждал, когда люди примут сделанное им, охотно или неохотно, с болью, может быть, но примут, скажут себе: «Бог с ним, он старший, его воля - закон». И дождался. Ушли аульчане.
Проводив последнего, а последним был Кадырберген, Айдос подумал: «Теперь-то один что предприму?» Пламя угасло в сердце, и не было причины снова раздувать его. Но и удовлетворения не было от содеянного. Малого добился - многое потерял. Малое, правда, могло стать и большим. Не сразу, не вдруг, потом, когда появится Айдос в ауле не просто старшим бием и даже не главным бием, как сегодня. Сказанное им только что - вспомнят и назовут мудрыми слова его. Поднимут над собой Айдоса и уже не опустят, как нынче. Но доживи до того малого - великого! Доживешь ли?
И бий, подумав так, пошел в юрту. Не в свою, где ждал его отдых после долгого пути, где можно было скинуть шекпен, стянуть сапоги и упасть на мягкие - курпачи[2] и уснуть. Пошел в другую юрту, большую, не для отдыха предназначенную, хотя там и были разостланы ковры и паласы, лежали подушки.
Ему надо было поразмыслить над тем, что произошло в Хиве, у подножия ханского трона и у края зиндана. А где размышлять, если не в юрте раздумий и споров. Правда, не в одиночестве полагалось раздумывать и не с самим собой спорить. Но бий и не надеялся на одиночество в юрте совета. Без объяснений с братьями не обойтись. Знал это.
Он сел на ковер, что лежал в глубине юрты, как раз против входа - ковер главного бия. Готовился вроде бы для совета с равными себе по крови, но не равными по - положению, не склонил голову на подушку, держал ее ровно и высоко, и плечи не расслабил, руки не опустил на курпачу, водрузил ладони на колени, рядом с черенком плети - символом власти бия.
Таким, неприступным и суровым, увидели братья Айдоса, ворвавшись в юрту совета, чтобы высказать все, накопившееся в их негодующих сердцах. Высказать, не стесняясь и не робея. Но заробели сразу. Сникли и остановились у порога.
- Ну! - вернул им смелость словом и взглядом Айдос.
Бегису и Мыржыку хотелось сказать свое, как млад шим братьям старшему. Но не было старшего брата, был старший бий. И они сказали не свое, а чужое, принадлежащее Туремурату-суфи, правителю Кунграда. Начал Мыржык:
- Из одного корня растут три дерева, одно тянется к солнцу, два гнутся к земле, потому что оказались в тени старшего...
- ьше! - подтолкнул брата Айдос.
Не в трех деревьях, растущих от одного дерева, было главное. И не тень мешала младшим подниматься к солнцу. Что же? Пусть скажет Мыржык или Бегис. Вон как приспущены веки его. И слово, и взгляд бережет. Какое слово? Но Бегис молчал. Сказал Мыржык:
- Заслонив нас, ты унизил младших сыновей вели кого Султангельды. Мы ли не дети бия? Не та ли кровь, не те ли мысли у нас?
«Обида! Вот главное, - подумал Айдос. - Поступок мой ранил братьев. Если стрела попала в сердце, надо выдернуть ее». И произнес миролюбиво:
- Не поняли меня. Кто судит, тот должен наказать не одного укравшего, а десять, готовых украсть, наказать порок сам. Не сеющий весной - вор осенью. Укравший по бедности может быть прощен, укравший по злому умыслу - не будет прощен никогда. Так требует - справедливость...
- Не справедливость требует, а гордость. Поднимая собственную голову, ты опускаешь наши, - в сердцах выпалил Мыржык.
Было еще что-то, о чем не решался или не мог сказать Мыржык. И Айдос повернулся к Бегису:
- Ты думаешь так же?
Веки Бегиса совсем смежились, едва приметна щель, а за ней пламя, черное пламя.
- Да.
- И слова те же?
- Да.
«Прочь, ослепленные завистью! - хотел крикнуть Айдос, но вовремя сжал зубы. - Прогнав братьев, оста- нусь один. Люди-то могут пойти за Бегисом и Мыржыком. Люди идут за теми, кто осуждает бия сегодня, ненависть приманчива, ясна, понятна. Добрая задумка же, да еще невысказанная, туманна. И будет такой и завтра, и послезавтра».
- Не ради себя творю все это, - устало и грустно сказал Айдос.
Мыржык почуял тоску брата, но не принял ее. Рассмеялся, скаля зубы и фыркая.
- Ха! Ради народа! Потому отбираешь у него по следнее и везешь хану! Потому девушек наших решил подарить хивинскому ублюдку!
Надо было все-таки прогнать братьев. Они говорили ему недостойное старшего, недостойное бия. И, пройдясь плетью по их спинам, он не совершил бы дурного или запретного. Отпустил бы он их, да Мыржык помешал. Прокричал визгливо:
- Не ты заботишься о народе, а правитель Кунграда. Туремурат-суфи не платит налога Хиве и не собирается платить. Его люди живут вольготно и благодарят за это великого суфи...
Айдос прорычал:
- Довольно! Бог отпускает человеку разума столько, сколько вмещается под его шапкой. Наденьте кураш пошире... А теперь прочь с моих глаз!
Он поднялся с ковра, как поднимается барс, напрягая тело и собирая мускулы; только глупый не поймет, что заставило барса встать на ноги. Взгляд Айдоса был неистов и решителен.
Бегис вышел из юрты первым. Вышел молча. Мыржык огрызнулся:
- Хорошо. Мы уйдем.
3
У степняков поверье: гаснет огонь в очаге - уходит жизнь. Так вот оно и есть. Покидала жизнь слепого Жаксылыка. Словно забытый сноп камыша, лежал он у потухшего очага, ожидая конца своего.
- Не звал, не торопил смерть, но и не боялся ее, и, если б пришла, сказал бы: «Возьми меня, старого и немощного, но не тронь молодого и сильного Доспана. Не отнимай счастья моего!»
Не входила в землянку смерть, однако была близка. - И в темноте, а незрячий всегда в темноте, Жаксылыку слышались ее шаги, похожие то на шелест сухой травы, то на шорох птицы, - сова, должно быть, садилась на крышу землянки, как на могильный холм.
Порой долетали до Жаксылыка и звуки жизни: людские голоса, топот копыт. Но далекие. И с каждым днем все удалялись и удалялись. Близко он слышал только - однажды ржание Айдосова иноходца. Звонкое, веселое ржание, но короткое - промчался конь, и все смолкло.
День Жаксылыка был бесконечным, как сама степь, а вмещались в нее всего лишь два события: расставание с сыном поутру и встреча вечером. Утреннее не пропускал Жаксылык: как выйдет за порог Доспан без напутственного слова отца, ему и пути не будет! А вот вечерние пропускал. И часто. Истомится, ожидаючи, забудется, исчезнет вроде из этого мира, и лишь беспокойный голос сына: «Отец!» - вернет Жаксылыка к жизни. Поднимет он тогда голову, улыбнется и скажет, радуясь: «Ягненочек мой!»
В тот день не задремал, не впал в забытье Жаксы- лык. То ли дума о смерти не дала сомкнуть глаза, то ли звонкий голос Айдосова коня встревожил душу и теперь она томилась незнакомым ожиданием, но бодрствовал старый Жаксылык. Чуткое ухо его уловило неумолчные звуки степи. И среди них, бесчисленных, громких и тихих, искал он один лишь - шаги сына! И услышал. Перед куптаном - вечерней молитвой. Едва отворилась дверь и на пороге оказался Доспан, как Жаксылык произнес весело:
- Пришел, ягненочек мой!
Удивился Доспан и обрадовался: не слыхал давно уже бодрого голоса отца. И откликнулся, счастливый:
- Откуда узнал, что это я?
Только ты да ветер отворяют и затворяют нашу дверь.,.
Верно, кому взбредет в голову переступить порог одинокой мазанки, что стоит на самом краю аула! Одному ветру. Он-то неразборчив, беден или богат хозяин.
Что ж, однако, печалиться... Не все равнодушны к Жаксылыку и его сыну. Не все. Доспан это знает теперь. Кумар и Айдос-бий разговаривали с ним нынче.
С тем и шел домой Доспан, радостью своей спешил поделиться. Да что слова голодному! Отец и маковки не держал с утра во рту. А в руках у Доспана тыквенная чаша с кислым молоком и лепешка из джугары. Черствая, правда. Свежую пожалела хозяйка, слепому да умирающему все, мол, едино, тверда ли, мягка ли, хлебом бы звалась, а пасти за хлеб и уговаривались.
Протянул Доспан молоко отцу, подождал, пока дрожащие губы слепого коснутся края чаши и отхлебнут толику кислой жижи, и, когда коснулись и отхлебнули, не стерпел все же, сказал:
- Говорил со мной нынче Айдос-бий!
Что говорил и тем осчастливил пастуха, не оценил - Жаксылык, а вот как назвал бия - отметил. Поправил мягко сына:
- Зови не Айдос-бий, а дедушка-бий. Он нам как отец...
Кивнул согласно Доспан и повторил:
- Дедушка-бий.
Полились потом слова потоком обильным, речист оказался Доспан: обо всем, что видел и что слышал, поведал отцу. Не забыл и про Кумар, и про ту серебряную монету, что подарила ему красавица.
Снова процедил Жаксылык слова сына через решето, и ни одно не задержалось, как не задерживается чистая вода. Только самые последние: «По-моему, дедушка-бий не позволит младшему брату взять в жены Кумар...» - задержались и встревожили слепого.
- Не говори так! Истинный смысл сказанного бием тебе неведом, как неведомы и его намерения. Кумар предназначена Мыржыку и войдет в его юрту женой...
- Астапыралла! [3] - воскликнул Доспан и тем выдал свое огорчение.
Не будь этого возгласа, не узнал бы Жаксылык, что тронула Кумар наивное и восторженное сердце Доспана. На лице-то сына все было написано: и мука, и испуг, и надежда, да незрячий разве прочтет написанное! Улыбнулся Жаксылык грустно, подумал: «Дитя неразумное. Неведомо ему, что он пастух лишь». Решил объяснить сыну, на чем держится этот мир, но, объясняя, не повел прямой и короткой дорогой, чтобы вдруг не напугать Доспана. Издали и страшное не так страшно, и черное не так черно, и можно привыкнуть к черноте, если она, как ночь, начинается с сумерек.
- Когда умирал Султангельды-бий, отец нашего Айдоса, я был рядом, - начал неторопливо Жаксылык, отхлебывая молоко из чаши и откусывая малые толики от сухой лепешки. - Был рядом потому, что Айдос заставил меня следить за огнем в очаге, не дать ему погаснуть. Жизнь-то семьи в очаге! И вот, следя за огнем, я слышал все сказанное Султангельды перед лицом смерти. Сам знаешь, человек, уходя из жизни, не говорит пустое. Он думает о душе своей, которую примет или не примет аллах. Все вспомнил старик и перед всем, что было, преклонился. И хоть умирал знатным степняком, пастушью палку свою велел поставить у изголовья, рядом с лопатой и мотыгой, которыми копал арыки и взрыхлял землю. И над всем этим повесил халат, что носил еще в Туркестане, старый, латаный. Великое уважение людей заслужил памятью о прошлом Султангельды, и люди горевали, прощаясь с ним, и просили совета, как им жить без него. Пришел и Есенгельды, только что передавший должность старшего бия Айдосу, не по собственной воле, конечно, а по велению хана. Пришел, надеясь услышать слова примирения, - не больно ладили старики последнее время. А не услышал. Султангельды на пороге смерти не побоялся сказать правду Есенгельды, хотя покидающие этот мир должны все прощать. Он сказал: «Ты был тополем с кривой тенью. Мешал степнякам выйти на верную дорогу, собраться большим аулом. Не будь камнем, который нельзя обойти, будь колодцем, утоляющим жажду людей. После меня остаются три моих сына - Айдос, Бегис и Мыржык. У старшего - мудрость, у среднего - отвага, у младшего - сила. Если не разъединишь их, то, как три ножки очага, они поднимут котел Судьбы каракалпаков. Если разъединишь, порушится единство, закачается этот котел и пойдет вражда между племенами и аулами. Побойся людского гнева, Есенгельды, не выбивай из-под котла опору. Помоги укрепить ее. Соедини наши юрты. Отдай младшую дочь свою за моего младшего сына Мыржыка. Говорят, она умна и смела. Прибавится силы сыновьям моим, прибавится силы народу».
- Значит, это воля Султангельды?- упавшим голосом, будто увидел перед собой пустоту, спросил Доспан.
- Его воля.
- Ослушаться никто не может?
- Никто. С того света покарает отступника.
Не было места надежде Доспана в цепи, что тянулась от мертвых к живым, и была эта цепь крепка - не разорвешь. И все же Доспан попытался разорвать ее.
- Возможно, сам Мыржык откажется...
Старик опустил на колени чашку с молоком и вытер старательно губы. Нет, он не насытился, просто боль сына напугала его, и он, забыв обо всем, решил утешить ягненочка своего:
- Отказался бы... Строптива, говорят, дочь Есенгельды, ох строптива!
Так что ж?
- Не свободен Мыржык решать судьбу свою. Айдос-бий уже сосватал его.
- А Кумар?- застонал Доспан. - Она согласна? Тут бы застонать Жаксылыку, не утешил он Доспана, только больше разбередил сердечную рану его, однако тоже ли отцу оказывать сыну свою слабость...
- С каких пор мусульмане стали спрашивать согласие женщины?- покачал головой старик. - Не наступило, слава богу, такое время...
- А если бы спросили? Удивился и напугался Жаксылык:
- Кто?!
Не знал Доспан, кто мог спросить у Кумар согласия. Сам лишь, больше некому. Да глупая это мысль - и открывать ее не надо! Смолчал поэтому и губу прикусил, чтобы не сорвалось ненароком это глупое.
- Некому спросить, - успокоился малость Жаксылык, - да и печалиться незачем. Они, бии, сами разберутся, кого брать в жены, кого вводить в свою юрту.Была бы невеста здорова и детей умела рожать.
- Она прекрасна как пери! - смущаясь, с трудом произнес Доспан.
- Прекрасна?! - снова удивился старик. Ему-то такие слова никогда не приходили в голову. Не было перед ним существа, о котором можно было такое сказать. А вот сын увидел. Увидел, ягненочек, надежда и счастье его. А может, ошибся? Понимает ли, что такое красота?- Высока?- спросил осторожно.
- Нет...
- Сильна?
- Не знаю...
- Ха! -усмехнулся старик. - Красивая девушка должна быть сильна, как джигит. Кто положит на плечи мужа мешок с зерном? Кто остановит вспугнутого коня?
Кто внесет больного степняка в юрту? Жена. Вот в чем красота женщины, сынок.
Широко открыв глаза, пораженный и растерянный, - слушал Доспан. Образ, нарисованный отцом, ничем не походил на Кумар. Она тонка, нежна, взгляд чистоты и доброты необыкновенной, лунолика. Что еще скажешь о девичьем лице, с чем сравнишь, кроме ясного месяца...
- Кумар... - только и смог прошептать в ответ До спан. В этом было все, о чем он думал и что чувствовал. Дочь Есенгельды жила уже в сердце юноши и, живя там, радовала и мучила Доспана.
Дальней, витиеватой тропой нельзя было, оказывается, идти к той истине, которую хотел раскрыть перед сыном старик. Не туда она привела, совсем не туда. И Жаксылык свернул на прямую и короткую. Сказал строго:
- Не то имя произносишь, сынок. Мир этот устроен не на ровном месте, а на холмах, и каждый холм имеет свою высоту. Никто их сровнять не может. Сколько ни тянись, как ни поднимай голову, останешься на своем холме.
- И на высокий перебраться не сможешь?- догадался Доспан, куда клонит отец, догадался, но не по считал это справедливым. Выходит, никогда они не сравняются!
Ясный ответ намеревался дать старик, к тому и шел прямой и короткой тропой, а вот подошел и оробел. Можно ли убить надежду сына, можно ли погасить огонек, который, видно по всему, загорелся в его сердце!
- Мечтай о хорошем, хотя и нечего положить в котел, так советовали мудрецы. Надежда - это то самое стремя, без которого не влезешь на коня. И люди сравняются, приходит такое время. Печальное, конечно. Два аршина земли - всем поровну - на том свете. Знатный каракалпак Султангельды-бий, стадо которого неисчислимо, тоже получил два аршина. Вот и сравнялся он с дедами и отцами нашими, не имевшими ни коня, ни коровы и никогда не державшими денег в руках...
- А у меня есть, - прервал отца Доспан и достал из- за пазухи серебряную монету. Белый кружочек светился на черной ладони пастуха, как светится в темноте глазок филина. Доспан протянул монету Жаксылыку: - Возьми, отец.
Шершавыми, огрубевшими пальцами Жаксылык тронул монету. Второй лишь раз в жизни деньги оказались в его руке, и он узнал то ли по холодку, то ли по выпуклостям на кружочке, что это серебро.
- Откуда, сынок?
Доспан засмеялся, счастливый:
- Подарила она.
- Ойбой!
- Не пугайся, отец. Я не сделал ничего дурного: не просил, не смотрел ей в руки. Кумар сама протянула монету и сказала, что это на счастье!
-Чье счастье?
- Не знаю... Мое, наверное... Ведь мне дали монету...
-Ох, сынок! Не будет ли этот кружочек леденить твое сердце?
- Нет, отец, мне тепло и радостно.
Задумался Жаксылык, протянул руку и стал искать лицо сына. «Ягненочек мой, - мысленно шептал он, - дай коснуться тебя, дай понять душу твою». И он коснулся лица и погладил лоб сына, провел нежно, будто опущенным птичьим крылом, по глазам. Они были открыты и смотрели прямо. И Жаксылык понял: Доспан пойдет к тем холмам, к которым никто не ходил. Понял и сказал:
- Пусть эта монета будет для тебя «началом счастья», как рогатый бык Султангельды.
4
Решена была уже судьба дочери Есенгельды. Айдос не передумал женить младшего брата, Мыржык не отказался от красавицы Кумар.
В большой юрте три брата держали совет: чем ознаменовать событие в роду Султангельды?
Если бы держали совет как равные, как близкие по крови, зачем бы мучить сердца... А не как равные и не как близкие решали семейное дело братья. Айдос уж отделил себя от Вегиса и Мыржыка, поднялся ровно хан над ними. Когда братья вошли в юрту, велел своему помощнику Али бросить подушки шелковые на почетное место, для первого бия предназначенные, и облокотился на них. Братья остались у порога. Не пригласил сесть рядом, не приблизил к себе.
Они говорили - он слушал. Слушал - не слыша. Смотрел, не видя: глаза были над головами Бегиса и Мыржыка. И это гневило сердца братьев. Хотелось
сказать старшему что-нибудь обидное, злое. Он же молчал, не бросал им слово, за которое можно было бы ухватиться, наполнить его ядом и вернуть обратно. Пусть проглотит, пусть помучается...
Айдос и без того мучился тайной своей. Надо было поделиться ею с Бегисом и Мыржыком. А не мог. Думал с тоской: «Одному ноша не под силу. Переложить бы на несколько спин, как в караване. Да нет тех спин, нет и самого каравана».
Со свадьбой поторопил Мыржыка, не лелея надежду потешить себя праздничными радостями. Хотел собрать караван, присоединить к тайне упрямого Есенгельды. Пошел бы тот за дочерью, небось застучало бы неверное и суетливое сердце его в такт Айдосову, поняли бы друг друга два бия - старый и молодой. Ну, а братьев и звать не надо. Единая кровь. Их место первое в караване. Ошибся. И что ошибся, понял еще вчера, когда, обронив с умыслом слова: «В Большой юрте подумаем о большом ауле каракалпаков», услышал ответ Мыржыка»: «На что нам думать о твоем ауле, большом ли, малом ли? Мы подумаем о своем ауле. Двух голов на то хватит...»
Вот и мучился Айдос. Слушал и не слышал братьев, смотрел и не видел. Однако свадьбу надо было играть, коли назначена, и невесту вводить в юрту Мыржыка, коли сосватана. Не в ту юрту, в другую, и не в этом ауле. Другой аул решили создать братья. Белый или черный для Айдоса - еще неведомо. Как бы не черный...
Открыл рот все же Айдос, прервал тяжелое молчание, спросил младшего:
- Каким видишь свой той?
- Великим! - ответил Мыржык.
То, как он говорил, удивило Айдоса. Прежде, если и осмеливался заговорить, делал это неохотно, и слова были тихие: «Что скажу, старший брат мой все знает». Говоря, глядел он на Айдоса, просил вроде бы одобрения. Не стало того Мыржыка. Не искал он ни одобрения, ни сочувствия. Гнал коня спесивости прямо на Айдоса: отступись или принимай бой. Хотел помериться силой с главным бием.
Гнев поднялся в душе Айдоса. Налилась кровью родинка над левой бровью, налилась, как спелая алыча. Глаза заполыхали гневом. Не остепенил себя Айдос. Не затушил пламя, но и не дал ему разгореться.
- Сколь великим?- цедя сквозь зубы слова, полюбопытствовал Айдос.
Не заметил гнева брата Мыржык. А может, и заметил, да не побоялся...
- Зови гостей от всех каракалпакских племен и от всех аулов, - стал перечислять Мыржык, - угощай весь день и всю ночь, сорок голов скота - большого и малого - положи в сто котлов...
- Сорок голов?- переспросил Айдос.
- Сорок, - повторил Мыржык. - И не скупись. Баи вернут тебе то, что отдашь. Есть же поговорка: баи - карманы биев. Бери сколько надо. И даже больше, чем надо. Свадьба-то последняя в нашей семье, женить тебе больше некого.
На Бегиса намекал Мыржык. Обет безбрачия дал средний брат, когда утонула его невеста в голубом озере.
Ни намек на обет Бегиса, ни перечисление того, что обязан пожертвовать для тоя старший брат, не тронули Айдоса, а вот укор в скупости кольнул. Он ли скуп, он ли не дарит братьям и меха, и золото, и коней?
Обида породила мысль: нужно ли быть щедрым? Родившись, она тут же оперилась и, как молодой ястреб, попыталась взлететь. «Набить брюхо врагов своих этими овцами да бычками, чтобы, насытившись, они стали поносить меня!»- подумал Айдос. Подумал зло. И зло сказал:
- Для чего сзываем народ на той?
У Мыржыка глаза полезли на лоб от удивления: не спятил ли старший брат? О чем спрашивает?
- Приветствовать жениха и невесту... Только-то?!
Бегису почудилось, что Айдос хочет превратить той в поминки. В сердцах выпалил:
- Радость джигита - мало ли этого?
- Радость джигита в объятиях молодой жены. Усмехнулся Бегис: «Хитрит брат, боится выпустить из рук хурджун с деньгами. Не выпустит - сами вырвем». И тоже, как Мыржык, накинулся на Айдоса:
- Мою долю от свадьбы несыгранной отдай Мыржыку. Пусть гуляет степь на двух тоях сразу. Третьего не попросим.
Что вдруг заскромничали?
- Уйдем!
Этого боялся Айдос. Сердцем чуял, что задумали недоброе братья, что сманивает их кто-то. Почуял, когда вернулся из Хивы и когда стал чинить суд над ворами. Кто только сманил? Кому прибыль от раздела семьи Султангельды? Без братьев не будет уже тех трех опор очага, на котором способен подняться котел Судьбы каракалпаков. И предотвратить беду нельзя. Какие слова ни скажи, сколько денег ни брось в их хурджун, сколько бычков и овец ни положи в котел, сколько гостей ни созови на праздник, не поможет. Сам ляг на порог юрты, целуй их пыльные сапоги - перешагнут.
И все-таки он догадывался, кто сманивает братьев. Спросил, уверенный, что не ошибется:
- В Кунград?
- Степь велика... - ответил Бегис и опустил голову: не захотел встретиться взглядом с Айдосом. Не захотел или не смог: все же предавал старшего брата...
- Велика, велика... - засмеялся, по-шакальи скаля зубы и выпячивая нижнюю губу.
«Не ошибся, - подумал с горечью Айдос, - сманил их Туремурат-суфи. Кто еще посмел бы разрушить семью Султангельды! Сам хан и тот не решился бы на такое! Разве что один подлый суфи?» Холодом обдало Айдоса. Увидел себя одиноким и сирым. Тайные желания его показались вдруг далекими и несбыточными, такими далекими, что и не увидишь, и не разглядишь, а уж скачи- скачи - не доскачешь, так в седле и помрешь, обессиленный! И сзади скачущего нет, кто бы подхватил выпавший из рук Айдоса повод и полетел дальше. Теперь ясно, что нет. А должен -быть.
Он глянул на Мыржыка. Раньше угадывал младший брат и мысли и желания Айдоса и торопился выполнять их, в глазах преданность горела. Казалось, не погасить никогда ее. А вот погасили. Не было в них даже отблеска прошлого.
- Значит, праздник обернется не одной радостью встречи невесты, а и расставанием братьев... - вздохнул Айдос.
- Раскинь сеть мысли, из нас троих тебя одного аллах одарил умом, думай!
Мыржык, верный джигит, преданный брат, смеялся над Айдосом. И как смеялся! Будто опрокинул главного бия, и тот лежал у его ног, и осталось только пнуть его сапогом.
Однако зря смеялся. Не пришло еще время пинать Айдоса.
- По важности события и той, - сказал Айдос. - На проводы не собирают всех степняков, а только близких. Сорок бычков и овец дарю, но не вам, а обездоленным, что придут посочувствовать отцу нашему, потерявшему сыновей...
Обомлели братья. Не бывало еще такого у степняков. Завизжал Мыржык:
- Слепая душа твоя. Позоришь братьев своих.
- Молчи, глупый щенок! Вы сами опозорили себя изменой... Эй, Али!
Али, стоявший за пологом и ожидавший приказа хозяина, сунул голову в юрту:
- Что велишь, мой бий?
- Объяви всем в ауле: завтра той. Выбери из сирот и убогих сорок человек и приведи ко мне. Пусть у каждого будет аркан, чтобы мог после тоя увести с собой блеющую или мычащую животину.
5
Откочевали братья...
С ревом верблюдов, с ржанием коней, мычанием коров поднялся аул и, дымя пылью, двинулся в степь. Не весь поднялся, половина всего лишь, а то и меньше, но казалось, будто откочевывает все становище. Сняли свои юрты, бросили мазанки ровесники Бегиса и Мыржыка. За младшими братьями главного бия пошел кое-кто из сорока облагодетельствованных Айдосом сирот и убогих. Вся стайка Жандуллы Осленка потянулась на новое место. Не удержали их в старом ауле бычки и телки, подаренные главным бием. На тех же самых арканах, что дал им в день свадьбы Али, повели они свою скотину в степь. Ветер неблагодарности гнал их. И никто не остановился, не задержался у юрты Айдоса, не сказал ему слов прощания. Забыли главного бия. Не побоялись предать его.
Весь день, пока снимались с отцовского места младшие братья, Айдос лежал в Большой юрте, терзаясь болью отчаяния. Словно обнаженный, он ощущал, как удары камня, и крики людей, разбирающих юрты, и тоскливый рев телят, оставляющих родной хлев, и топот коней, погоняемых торопливыми аульчанами. Несколько раз он порывался выскочить из юрты, стать на тропе, по которой шло кочевье, крикнуть что есть силы, громко, властно, зло, как он умел это делать, внушая страх и повиновение: «Стойте!»
Они, покидающие его, наверное, остановились бы. Может быть, даже вернулись бы в свои юрты. Но Айдос не выскочил, не крикнул, не унизил своим приказом, своим отчаянием главного бия. Подавил слабость человеческую, которая вдруг поднялась в сердце.
Ему привели сыновей - семилетнего Рзу и пятилетнего Туре: пусть отвлекут бия от мрачных мыслей. Души не чаял Айдос в своих любимцах; веселый, беззаботный лепет малышей умилял его. Часами мог он слушать их разговоры, отмечая, как осложняется их пытливая мысль. Особенно радовал его старший - Рза, чем-то похожий своей рассудительностью на деда, Сул-тангельды.
Став поздно отцом, Айдос, подобно беркуту, торопился научить сыновей летать и делал это, думая о близком завтра, когда понадобятся ему соратники и продолжатели того, что он начал. Сейчас Айдосу нужен был не семилетний, а семнадцатилетний Рза, сидящий твердо в седле, как истый степняк.
Какие-то минуты Айдос радовался встрече с малышами. Минуты только. Не могла боль отчаяния уйти надолго, слишком сильна и глубока была. Вернулась и принялась снова мучить Айдоса. И он, держа на коленях сыновей, уже не слышал их веселую болтовню, а ловил голоса уходящих из аула людей.
Далеко за полдень, когда стихли наконец звуки кочевья, скрип последней арбы и стук копыт растаял в степи, Айдос вышел из юрты и посмотрел на свой аул.
Лучше бы ему выкололи глаза или померкли бы сами, как у старого Жаксылыка, чем видеть смерть собственного аула. Было селение - полная чаша, теперь выплеснулась и казалась пустой.
Перед закатом солнца обычно загорался огонь в очагах и над аулом плыли веселые, радующие сердце степняка дымки. Много было их, и уходили они далеко в степь; теперь стало мало, и жались они к юрте старшего бия, словно боялись, как бы ветер не оторвал их, не унес вслед за Бегисом и Мыржыком.
- Ойбой! - застонал Айдос.
Али, который весь день не отходил от старшего бия п видел, как мучается его хозяин, сказал:
- Они вернутся.
Хотел утешить, а не утешил, бросил вроде бы песок на свежую рану. Поморщился от боли Айдос.
- Вернутся ли. нет - этого никто не знает Вот почему ушли, ведомо ли тебе?
Почему ушли. Али догадывался; сказать, однако, не решался. Как бы снова не насыпать песку на открытую рану. А Айдос ждал и поторапливал помощника взглядом, требовательным, жестким. Наверное, он тоже догадывался, почему ушли люди из его аула...
- Налог платить не хотят, - выдавил из себя Али.
Песком это не было, напрасно боялся робкий Али, но и не избавило это Айдоса от душевной тягости. Налог никому не хотелось платить, первому бию тоже. Хива разоряла каракалпакские аулы поборами. Два-три раза в год надо было объезжать аулы и отнимать у степняков то, чем они жили. Отнимать, пуская в ход и кулак и плетку, не замечая слез и не слыша проклятий.
- От меня можно уйти, - без обиды прежней сказал Айдос, - от налога не уйдешь, не спрячешься Что назначено, отдай хану.
- Кунградцы, однако, не отдают...
Верно, кунградский правитель не гонит скот в Хиву, не возит шерсть и ткани. Это известно всем. И не трогает его хан, потому что Туремурат-суфи его родственник. И это тоже известно всем. А не погони Айдос скот, так его самого погонят нукеры хана, погонят и опустят в зиндан на веки вечные. С каракалпакским бием поступят как с безродным шакалом: аркан на шею - и вослед коню. Беги, иначе затянется петля и высунешь мертвый язык!
- Не отдадим хану, - оправдывая себя перед Али, пояснил Айдос, - отдадим Туремурату-суфи. Он давно тянет руки к нашим стадам. Ты не видишь этих рук, и другие не видят. Они под гдекпеном пока. Зазевайся овца, он тут же ее и схватит. Как бы не уподобились такой овце мои глупые братья! Вот о чем я думаю...
- А хан рук не прячет? - спросил бия Али.
- Не прячет, - уныло, с обреченностью какой-то подтвердил Айдос. - Рук не прячет, кинжала не прячет, аркана не прячет. Все на виду.
Али понял бия и сочувственно вздохнул. Верно ведь - хан кинжала и аркана не прячет.
- Значит, погоним скот?
- Погоним скот, повезем шерсть и джугару. Начи най собирать налог, Али! Как родится новый месяц, скачи по аулам, требуй доли хана!
Бегис и Мыржык остановились на берегу озера. Сам бог приготовил место для аула Айдосовых братьев. По одну сторону - зеленые луга, по другую - джангиле-вые тугаи и заросли камыша в рост всадника, вокруг - земля, досыта напоенная вешней водой, добрая, урожайная, холмы с дикими травами и кореньями. В озере -рыба, не переловишь, а каракалпаки жареную рыбу почитают не меньше, чем жареную баранину.
Юрты свои Бегис и Мыржык поставили на ближнем к озеру холме, чтобы видны были издали и чтобы самим видеть далеко. Далеко видеть надо было тот край степи, где стоял аул старшего брата. Побаивались его Бегис и Мыржык: как бы не возгорелась местью душа Айдоса и не проникся главный бий желанием вернуть младших братьев на землю отца. И в сторону Кунграда следовало поглядывать, без страха, правда, - не напал бы на своих друзей Туремурат-суфи, - но и не равнодушно: ждали братья одобрения и помощи от кунградского хакима. Не замешкался Туремурат-суфи. Послал подарок братьям - пятнадцать голов скота. И слов приятных передал с погонщиком столько же. Не желая отстать от кунградского хакима, тесть Мыржыка, Есенгельды, тоже подарил стадо, хоть и не большое, но не меньше стада Ту-ремурата-суфи. Ну а слов, конечно, было больше: на слова Есенгельды был щедр. Остальные знатные степняки выделили братьям кто по бычку, кто по телке, кто по овце. Паласов войлочных набросали новоселам без счету - покрывай юрты, устилай пол, выкладывай дорожки по склону холма!
Подарки размягчили вконец сердца Бегиса и Мыржыка. Почудилось им, что вся степь радуется появлению нового аула. На лицах братьев цвели улыбки, как весенние травы, в глазах горел огонь гордости. Оказывается, выйти из-под опеки старшего брата - великое дело, угодное и людям и богу.
- Раньше мы были травой чахлой у ног Айдоса, - говорил довольный Бегис. - Теперь становимся стройными тополями.
Ты не ошибаешься, брат мой! - соглашался Мыржык. - Саженцы должны расти на воле, собственными корнями вбирать соки земли. Только тогда молодой турангиль поднимается ввысь, когда ему не мешает своей тенью старое дерево.
Все аульчане разделили радость братьев. Одна душа лишь не разделила - молодая жена Мыржыка красавица Кумар. Печалила ее вражда между братьями. Не она ли виной разлада? Хотя вины в этом своей не чувствовала и не понимала причины, которая привела к разрыву, но не все ведь лежит на песке, что-то и под песком: норки-то свои степные зверюшки строят в глубине. Боялась Кумар людской молвы: «Вот, мол, нерадивая кобылица переполошила косяк, натравила коней друг на друга. Бьются в кровь теперь».
Кайнагу своего, старшего брата мужа, Кумар считала великим бием. Ума у него больше, чем у братьев, он и сильнее их, и дальновиднее. Учиться бы им у него жизни, а не у Туремурата-суфи и отца ее, Есенгельды.
Слушая похвальбу Мыржыка, она как-то сказала:
- Господин мой, отважному степняку следует гордиться своим племенем, а не племенем жены. Рука близкого надежнее руки дальнего. Дружба-то ваша с хакимом Кунграда не прочнее яичной скорлупы.
То, что жена, всегда молчавшая, вдруг открыла рот перед мужем, удивило Мыржыка, но не очень - степнячки, они языкастые, - очень удивило то, что она произнесла, открыв свой безмолвный обычно рот.
- Смысл мужской дружбы недоступен женщине, - сказал он строго и тем хотел сомкнуть уста Кумар.
Но не так-то легко оказалось это сделать. Не умолкла Кумар.
- Переступив порог этого дома, научилась я понимать смысл произносимого. Семья зовется именем одного человека. Имя наше - имя отца твоего, как и имя твоих братьев...
- Ну договаривай, если уж начала, - стал сердиться Мыржык.
- Господин мой, все сказано.
- Не все! Ты не назвала Айдоса. Тянешь нас обратно под его тень. Хитра, шельма!
Слезы обиды выкатились из глаз Кумар. Искренность ее приняли за хитрость. Глуп человек, отмахивающийся от того, кто указывает правильную дорогу. Кончиком платка прикрыла бегущую слезу Кумар и тем избавила себя от насмешливых слов мужа. Она была горда.
Слова-то насмешливые все же пали бы на нее, приготовил их Мыржык, но не успел бросить. За юртой поднялся шум. Радостный. Бегис крикнул:
- Встречай тестя, брат! Едем сам Есенгельды-бий.
- Отец! - прошептала Кумар.
- Да, отец, - усмехнулся Мыржык. - Твой отец, которого ты хочешь поменять на кайнагу.
Вспыхнула Кумар, ожег ее словом Мыржык, но не спалил.
За юртой уже приветствовали гостя. Бросился туда и Мыржык. Хозяин должен первым встретить родственника - таков закон степи и веры.
Отца Кумар ввели под руки, ввели, как вводят главу рода, как правящего бия, подыгрывая тем тщеславному чувству бывшего хакима. Он шел, стараясь высоко держать голову, а голова не держалась, тряслась, и плечи расправить не удавалось: сутулость затвердела в кости, и разогнуть кость уже нельзя было. Белая борода, жидкая и легкая как шелк, моталась на груди в такт движению. Дряхл был Есенгельды, все, казалось, погасло, все обесцветилось в нем, лишь черные глаза горели ярко и молодо и казались чужими на лице старца.
- Мир вам, - молитвенно произнес Есенгельды и степенно погладил бороду.
- И вам мир, - ответили молодые хозяева юрты, усаживая тестя на почетное место и подталкивая под локти и спину мягкие подушки.
Кумар замерла на почтительном расстоянии, как того требовал этикет. Ей хотелось приблизиться к отцу, погладить его руки... Жалость переполняла ее сердце -немощь отца была такой приметной в чужой юрте, но ни приблизиться, ни тронуть его ласково не смела в присутствии мужчин. Только глядела, и грусть была в ее взгляде.
Заговорил Есенгельды. Заговорил, потому что все ждали его слов, как ждут откровения от святого. И что бы ни сказал, принимали с благоговением, качали головами, цокали языками. Мыржык замер, боясь проронить хоть слово.
А что говорил старый Есенгельды? Ничего. Нечего было ему сказать, пустое плел, долго плел, пока не вышел на свою тропу осуждения мыслей и дел Айдоса. Тут слова стали ясными и взволнованными. И в каждом -яд.
Грусть истаяла в глазах Кумар. И жалость ушла. Немощный Есенгельды. оказывается, был еще силен и силу свою вкладывал в зло. Дома-то Кумар не слышала рассуждений отца о смысле жизни - не делился он сокровенным с детьми. А в юрте Мыржыка услышала. Ненависть слепила старика, ни о чем другом, кроме как о мести Айдосу, ставшему вместо него хакимом. говорить не мог, думать не мог И ненавистью своей заражал других.
Сузив красноватые веки, обхватив бороду руками и оглаживая ее время от времени, он неторопливо ронял слова на сердца людей, как роняет гюрза капли яда.
- Размышляя о делах Айдоса, уподобляешься смотрящему в колодец: глубок, а дно все же видно. Дно-то нашего главного бия черное. Раздал сорока сиротам телят и посеял семена разлуки. Мир устроен, как пожелал того всевышний: богатый есть богатый, бедный есть бедный. Отдав богатство другому, себя разоришь, а другого богатым не сделаешь, только заслужишь проклятие. Великий правитель Кунграда сказал мне как-то: «Жизнь каждого записана в книге судеб, и будет так, как суждено судьбой». Айдос прежде славился скупостью. В скупости поднялся над близкими, разбогател. Так было назначено судьбой. Ныне вдруг стал расточителен: свое отдает, народное отдает, и все - хану! А утроба ханская ненасытна. Каракалпаки скоро с пустым котлом останутся...
Знал Есенгельды, куда лить горячее масло. На горящие угли. Вспыхнут, зачадят на всю степь.
Зацокали осуждающе языками и братья и гости Пустой котел кого не приведет в уныние!
Мыржык, тот воскликнул с горечью:
- Ойбой!
Не осуждала Айдоса одна лишь Кумар, молодая жена Мыржыка Разводя огонь в очаге, вороша сухой джингиль и раздувая пламя, она ловила каждое слово отца. Не сочувствием, однако, отзывалось ее сердце, а гневом. Рубил отец тот аркан, которым связаны были братья, и злое дело это подходило к концу. Остановить бы зло! Остановить!
- Отец! - сказала она, лишь только смолк Есенгельды, чтобы передохнуть и дать гостям и хозяевам осмыслить сотворенное им. - Отец, могу ли спросить вас?
Другой бы чей голос, пусть даже громкий, не встревожил Есенгельды, а тихий голос Кумар испугал. Умна дочь, смела. Скажет - кольнет больно. Лучше бы она молчала! Ну, раз заговорила, слушай, терпи, притворяйся довольным.
- Спрашивай, озорница!^- произнес он как можно мягче.
Затаились все в юрте: чем удивит красавица Кумар? И удивит ли?
А Кумар осветила лицо свое улыбкой, сощурила лукаво глаза, будто собиралась позабавить себя и отца шуткой.
- Говорят, человек подобен птице. Правильно ли, отец?
«Первое слово не страшное, - подумал Есенгельды. - Каким будет второе?»
- Верно, коли говорят.
Говорят еще: крылья человека - его язык, - произнесла второе слово Кумар. - Так ли, отец?
«Ну вот и открылся острый шип, - поморщился Есенгельды. - Как бы не уколоться!» Так, дочка. Однако к чему это?
Кумар рассмеялась игриво: попался в силок отец.
Была одна сорока, целый день стрекотала на соседском загоне. Возненавидела я ее, велела соседскому сыну изловить чертовку и обрезать ей крылья. Сосед так и поступил: изловил сороку и обрезал крылья. Замолчала стрекотунья. Теперь мне жаль ее. Жива-то она была крыльями...
Хотел засмеяться и Есенгельды, но язык прилип к гортани. Больно уколола его дочь. Так больно, что и сердце замерло. Ладно, если другие не поняли намека Кумар, а если поняли, засмеют старика.
Однако не дошел, видно, смысл сказанного Кумар до хозяев и гостей. Недоуменно смотрели они на дочь Есенгельды. Мыржык принял слова жены как глупость и озлился:
- Открываешь рот - думай! А лучше не открывай. Она смолчала. Все так же улыбалась, лукаво щурила глаза. Дурочка, и только.
Люди не поняли, не увидели колючих шипов, и Есенгельды успокоился. «Пусть сказанное будет шуткой, - подумалось ему. - Так лучше и ей, и мне». И он примирительно сказал:
- Забавный случай поведала ты нам, дочка. Возвращусь домой, расскажу матери. Порадуется старая.
Пора было расстилать дастархан - угощать гостей. Засуетились хозяева. Одним чаем, пусть даже крепким, настоянным на густом молоке, не отделаешься. За юртой прокричал барашек под ловким ножом, запахло в котле салом. Потек по аулу пряный аромат подрумяненного в масле лука. Потек через аул в степь.
Говорят, на запах дыма и сала слетаются гости. Новых гостей не ждали Мыржык и Бегис, а вот налетели они словно вихрь.
«Не к добру это», - напугался Мыржык. Вбежал в юрту, объявил всем, Есенгельды первому:
- Али здесь!
Кто такой Али? Что бию Есенгельды до какого-то стремянного: ящерица степная пробежит по песку - и нет ее, даже следа не оставит. Пнуть ногой не хочется. А вот встревожил. Изменился в лице старик, забегали костлявые пальцы по бороде. Прошипел:
- Пять слов лишь сказали про Айдоса, на шестом откликнулся, прислал весточку. Ну, опустошит теперь этот Али казаны ваши...
6
Раздал сорока сиротам сорок телят Айдос и посеял семена разлуки - верно ведь сказал Есенгельды. Многих разлучили с главным бием эти телята: кто ушел из аула, кто ушел из самой жизни. Потерял он и старика Жаксылыка. Слепой, немощный, а все душа, все каракалпак.
Может, и без подачки биевой ушел бы из жизни Жаксылык, угас бы сам по себе, - ждал ведь смерти и слышал ее шаги вблизи... А вот совпал уход его из этого мира с раздачей сорока телят сорока обездоленным.
Теленка привел со свадьбы Доспан. Не сразу признали пастуха обездоленным, без него нашлось немало голодных и разутых, но Кумар назвала его имя, и Али подтолкнул теленка к ногам сына Жаксылыка. Застыдился Доспан, вроде признали его несчастным, и даже отстранился от телка. Айдос исправил ошибку Кумар, сказав Жаксылыку: «Слепому!» Тогда Доспан взял аркан и повел животину в землянку.
За всю свою жизнь не имел Жаксылык ничего, ходящего на четырех ногах, даже кошки. Потому, услышав рядом мычание, упал на колени, обнял за шею теленка, ровно родственника после долгой разлуки, и нежно, через слезы прошептал:
- Наш... свой...
И у Доспана полились слезы: счастье-то степняка в животине, что ходит на четырех ногах. И повторил за отцом:
- Свой...
Надо было сотворить молитву: все ведь от бога - и полученное, и отнятое. Настоящей молитвы Жаксылык не знал, ему редко приходилось благодарить всевышнего за милость, да молитва - она сама творится, сердце подсказывает слова.
- О аллах, делая доброе, ты принимаешь облик бия и его руками вознаграждаешь обездоленных за верность и терпение. Ты положил в руки моего Доспана серебряный кружочек как начало нашего счастья и богатства. Вот оно - наше богатство! - Старик прижал голову теленка к своей груди, рукой трясущейся принялся гладить его уши, морду, приговаривая:- Наше богатство.
Наше...
Ночью Жаксылык лег рядом с теленком, боясь, как бы не похитили их богатство, и не столько спал, сколько бодрствовал. Утром обвязал его шею веревкой, потянул на волю.
- Буду пасти, - сказал сыну. Доспан пожалел отца.
- Не взять ли мне наше богатство в стадо?
- Не надо, сынок! Лучшего пастуха, чем Жаксылык, не найти в степи.
Отступился Доспан - пусть тешится отец. А сил, как известно, у Жаксылыка было мало. Иногда забредет далеко, а вернуться не может и ждет, когда его отыщет
Доспан.
- Трудно, оказывается, иметь скотину, - жаловался старик. - Одна животина - и столько хлопот! А что будет, когда появится десять... Теленок - это ведь лишь начало нашего богатства...
- Бог увеличит стадо, бог и прибавит силы, - успокаивал отца Доспан.
- Прибавил бы, - простонал Жаксылык.
А вот не прибавил бог силы Жаксылыку, а убавил. Не слепой теперь водил теленка, а теленок слепого. Переходит с места на место, щиплет траву, тянет за собой старика. Тот дышит тяжело, кряхтит, но веревку не выпускает из рук, - можно ли степняку потерять богатство свое! Теленок и домой приводил Жаксылыка, знал уже свою землянку.
Однажды, однако, не привел. Сам пришел, волоча аркан, а старика потерял.
Напугался Доспан. Подумал о плохом. Бросился в степь. А были уже сумерки, издали ничего не увидишь, ищи по низинам да холмам. Бежал Доспан, искал. Кричал:
- Отец!
Не отзывалась степь. Живое даже в ночи откликается, дает о себе знать. Да было ли живое!
Он нашел отца у подножия холма. Старик лежал навзничь, широко раскинув руки. Тело было уже холодным. Глаза смотрели в небо.
Зарыдал Доспан. Ударился головой о песок, заскреб его пальцами, как обезумевший волк.
- Отец... Отец...
Зови не зови, разве вернешь с того света...
На другой день, до захода солнца, как и положено по обычаю, аульчане похоронили Жаксылыка. Рыжего теленка - богатство слепого - зарезали, сварили в большом котле и съели на поминках.
Ничего не осталось у Доспана. Всех и все потерял. Была только серебряная монета, подаренная Кумар, - начало богатства и счастья. Лежала она, завернутая отцом в тряпочку, под камышовой циновкой как святыня. Прежде трогал ее иногда Доспан, веря в чудодейственную силу белого кружочка. Теперь усомнился в существовании такой силы: начало ли это богатства и счастья? Не несет ли монета, наоборот, несчастья?..
Надо бы выбросить монетку. Выйти в степь и закинуть за холм. Или лучше выпустить из рук в воду, как рыбу. На дне-то ее никто не сыщет, и никому она не принесет несчастья. А не закинул, не выпустил. Побоялся, что ли, или пожалел: подарила-то монету красавица Кумар!
Зря, однако, не выбросил. Несчастье за несчастьем повалились на Доспана. Угнал кто-то пеструху из стада. Человек ли, волк ли... Ночь всю искал Доспан, стер до крови ноги о колючие стебли, охрип, окликаючи. На рассвете наткнулся на пеструху в зарослях джангиля, привязанную к сухому стволу. Человек, значит, увел. С умыслом.
Не прошло и семи дней, напали на Доспана сироты Жандулы Осленка. Пришли, не поленились, из аула Бегиса и Мыржыка, чтобы расквитаться с пастухом за прежние обиды: не дал он им когда-то подоить аульских коров. Расквитались, как одичавшие жеребцы со сторожевым псом. Били его, поваленного, ногами, и он хоть и был сильнее каждого из них в отдельности, но с табуном справиться не смог. Сироты, наверное, и убили бы Доспана, не появись у джангилевой рощи сам Айдос-бий и его стремянный Али. Они возвращались из Хивы в родной аул. Увидев старшего бия, сироты оставили пастуха и скрылись в чащобе.
Айдос послал помощника узнать, что за люди в роще и что они там делают.
- Это пастух Доспан! - крикнул бию Али. - Он весь в крови.
- Жив?
- Да.
Бий подъехал, осадил коня прямо перед поднявшимся с земли Доспаном. Вид у пастуха был такой, что Айдос не удержался от жалостливого восклицания:
- Ойбой! Кто тебя так искалечил, сынок? Голова Доспана гудела, глаза опухли от ударов, видели плохо, однако он разобрал, что перед ним главный бий и что настроен он невесело. Надо было повалиться к ногам Айдосова коня и просить у бия защиты. Но Доспан не пал на колени, не попросил защиты. Слабость свою он еще ни перед кем не выказывал.
- Никто, мой бий.
- Значит, ты сам себя искалечил?
- Это игра! - понурив голову, солгал Доспан.
- Игра?- удивился бий. - Есть ли такая потеха, при которой кровь льется рекой.
- Есть. «Наваливается верблюд» называется. Я оказался внизу, - снова солгал Доспан.
- Забавляешь себя игрой, когда надо скорбеть по утрате. Могильный холм над твоим отцом еще не осел
Винил бий пастуха в нарушении закона шариата, корил за легкомыслие и черствость души. Винил, хотя догадывался, что не играли парни в «верблюда», не забавлялись. Избит Доспан, и избит жестоко. Скрытность пастуха сердила Айдоса и в то же время радовала. Мужественный джигит! Как, однако, он объяснит свое непочтение к родителю?
- Мой отец говорил, - ответил бию Доспан, - в мире мало радости, много горя. Я хотел от меньшего взять большее.
- Заметно, - усмехнулся бий. - За это тебя и поколотили!
- Нет, об этом никто не ведает.
- Значит, из- за земли или травы дрались?
- Дедушка-бий, какой каракалпак зарится на землю, - ее у нас глазом не окинешь! Драться из- за земли - уподобляться воронам, делящим небо.
- Однако ловок ты на слово, умеешь скрывать свои неудачи.
- Скрывать неудачи - беречь свое богатство, - тоже с усмешкой, как до этого бий, сказал Доспан. - Что еще есть у слабого, кроме хурджуна неудач!
- Э-э, да ты мудрец!
Придирчиво и не без изумления стал разглядывать бий Доспана. За лохмотьями - чекпен пастуха в драке был разорван в клочья, да и до драки небось плохо прикрывал тело - угадывался сильный и смелый джигит Редко теперь видел Айдос рядом с собой смелых людей, а преданных - тем паче. Перевелись преданные. Зато трусов и изменников - тьма. Кровные братья - и те предали.
- Не я мудрец, дедушка-бий, а мой отец, - возразил Доспан. - Он открыл мне глаза на этот мир, хотя сам был слеп.
Любопытство взыграло в Айдосе. Что еще открыл тебе отец?
- А вот что: «Не жалуйся на тяжесть своей беды. Твоя беда легка, один снесешь ее. Тяжела беда народа, ее всем не снести».
Черный дым огорчения окутал Айдоса. Пастух напомнил ему о доле народа, который нищает от ханских поборов. И, напомнив, вроде бы обвинил бия в причастности к этому злу. Ведь собственными руками и собственной плетью принуждает Айдос степняков отдавать хану последнее. Плеть все чаще и чаще пускается в ход. Не щадит степняков бий, пытаясь наполнить казну правителя Хивы. А казна все не наполняется, как тот колодец - зиндан, дна которого не видно. Бездонностью этого зиндана и пугает Айдоса хан. Последний раз собранные с таким трудом деньги казначей правителя принял с гримасой пренебрежения. «Мало, - сказал он. - Ты, видно, заодно с кунградским хакимом» А когда высыпал монеты в железный сундук, добавил: «Голова каждого хакима только тогда крепко держится на плечах, когда крышка сундука упирается в серебро и золото. А до этого еще далеко». И вернул бию пустой хурджун. Никогда не возвращал, а теперь вернул. Значит, требовал, чтобы его снова наполнили.
Возвращался домой Айдос полный мрачных мыслей и печальных предчувствий. Пустой хурджун, перекинутый через седло, напоминал ему об угрозе казначея - не щадить головы бия, несущего хану мало серебра и золота! А где взять это серебро и золото? Разве за такими лохмотьями, как у Доспана, прячется золото?
Надо было что-то сделать для избавления подопечных от ханских поборов, а себя - от опасности потерять голову. И сделать, поторапливаясь. Не станет долго ждать хан, казна-то его пуста.
То. что замыслил прежде Айдос, могло принести избавление, но с кем замысел этот осуществить? Дело такое в одиночку не творится. Потому и подумал о верности людской, разговаривая с пастухом. Посчитал ее высшим благом сейчас. Верность соединит силы, поможет привести в исполнение тайный замысел.
Чьи, однако, силы? Было время, выбрал Айдос из сирот самого честного и самого верного - Жаксылыка, отца Доспана. Лучшего помощника и бог бы не отыскал. Но заупрямились бии: черная кость, безроден, не место ему рядом с нами. Если отец - черная кость, то и сын - черная кость, никто, кроме бога, не выбелит ее А бог не собирается этого делать.
Избитый, окровавленный стоял перед Айдосом пастух и смотрел чистыми, преданными глазами на старшего бия. Надо было бы ответить на этот взгляд той же чистотой и той же верностью. Не сумел Айдос. В ту минуту не сумел.
Отвел глаза, сказал:
- Здоровья тебе, сынок. Пусть отец твой войдет в рай.
Потом тронул коня и погнал его к аулу. Погнал, чтобы поскорее отделиться от Доспана, проложить между ним и собой длинную версту. Летел конь, вытягивались версты, и мысль о верности пастуха должна была покинуть Айдоса. А не покинула.
И когда долгая верста вытянулась и пастух оказался далеко от бия, так далеко, что и видно его уже не стало, и думать о нем было ни к чему, Айдос вдруг придержал коня. Придержал и стал ждать своего помощника, ехавшего сзади.
- Али, - сказал бий, едва кони поравнялись, - приведи вечером этого пастуха ко мне.
7
Степь уходила из-под власти Айдоса.
Ночью, под завесой темноты, а то и днем, открыто, без утайки, люди оставляли аулы, подчиненные главному бию, и шли на вольные места, туда, где нет ни хана, ни его слуг. Одного-двух степняков мог бы остановить бий, вернуть в свой аул. Но один степняк, привязанный арканом, - все равно что ни одного. Прок-то какой в подневольном степняке! Он уже чужой, душа отвернулась от Айдоса, в голове хмель вольной жизни. Грози ему, увещевай его, обещай блага всякие, а он глядит вдаль, тоскует по тому холму или по той низине, где один лишь день или одну ночь жил без хана.
Что эти беглецы! Бог с ними. Худо другое. Степняки, оставшиеся в его аулах, вышли из повиновения. Посланцы Айдоса возвращаются с пустыми хурджунами: не платит народ налог.
Али жаловался:
- Люди, подобно разгулявшимся жеребцам, рвут повода, сбрасывают седла. А без узды и без седла как поскачешь?
Горячий и безжалостный до этого, Айдос вдруг остыл и подобрел. Сборщикам налога запретил трогать - руками ли, плетью ли - упрямых и непокорных. Сам кулаки в ход не пускал, да и по селеньям перестал ездить. Иноходца своего - чудо степное - поставил в загон рядом с рогатым - «началом счастья и богатства»- и только глядел на него печально.
Пустой хурджун, возвращенный Айдосу ханским казначеем, лежал у порога юрты, и старший бий перешагивал через него, не тревожась и не досадуя. Лежит - и пусть себе лежит. О расплате с ханом думал, конечно. Угрозу свою - посадить нерадивого хакима в зиндан - Елтузер-инах выполнит. Да уж лучше быть наказанным ханом, чем своими степняками. Степняки снимут голову - Айдос и весь род его будет проклят и забыт. Хан снимет голову - люди хана проклянут, а Айдоса вознесут как страдальца за дело степняков.
Конец, однако, один - смерть. Почуяли конец Айдоса враги и соперники его .и стали виться над главным бием, как коршуны над покойником. Туремурат-суфи не побоялся, прислал своих людей прямо в аул Айдоса. На быстрых конях влетели они в селение и стали звать аульчан под защиту кунградского хакима.
- Степняки! - кричали они. - Бегис и Мыржык облагодетельствованы великим Туремуратом-суфи. Один - его левая рука, другой - правая. Кто примет покровительство Кунграда, тот будет так же облагодетельствован. Вы освободитесь от налога хану.
Кричали, летали как коршуны по аулу, бросали степнякам черные камни слов. Этих коршунов можно было перехватить, повыдергать им перья, а то и свернуть головы. Закон степи суров - не поднимай пыль в чужом ауле! Но не сорвалось с губ Айдоса повеление. А без повеления бия кто вскочит в седло, кто пустит коня вдогонку, кто занесет нож над головой коршунов!
Айдос только скрежетал зубами и стонал. Ярость кипела в нем, а волю дать ей он не мог. Ему самому хотелось вскинуться в седло, догнать коршунов и свершить над ними расправу за дерзость. Но мысль разумная словно цепью охватывала его и не давала вырваться на волю ярости и неистовой силе. Знал ведь: не по своему, хоть и злому, умыслу появились в его ауле джигиты из Кунграда. Не свои слова бросали степнякам. И бросали их джигиты не в аульчан, а в Айдоса. Ему предназначалось все страшное и все унизительное.
Туремурат-суфи понуждал Айдоса склонить голову перед Кунградом, признать его власть над собой. Давно мечтает суфи о Кунградском ханстве. И мечту свою осуществил бы, не мешай ему Айдос своим упрямством, своей непокорностью. Сейчас бросает черные камни угроз, прежде рассыпал белый жемчуг лести. Говорил ласково старшему бию:
- Помоги мне великое дело сотворить, хочу создать Кунградское ханство, поставить его против Хивы. Твои каракалпаки будут главной силой и опорой.
Айдос ответил тогда:
- Чем пересаживаться с коня на ишака, мне лучше ходить пешком.
И верно ведь: нищее ханство Туремурата-суфи не поднимет род кунграда, а лишь унизит, разорит вовсе. Голодный скромен, пока некого есть, а появятся овцы - забудет о скромности, проглотит всех до одной. Хивинские налоги суфи отменит, а свои введет, - без поборов ханство и дня не продержится. Сегодня суфи обещает степнякам снять с них хивинскую узду, завтра наденет свою. Да покрепче хивинской. Плеть у него будет тоже пожестче. И лягут в землю каракалпаки тысячами, защищая Туремурата-суфи от мести злого и ненасытного Елтузер-инаха.
Да, лучше ходить пешком, чем пересаживаться с коня на ишака. Однако и пешком Айдосу некуда теперь идти. В ханский зиндан только...
- Мой бий, - обратился Али, к Айдосу, - не улетели еще коршуны. Насест, на который они опустились, недалеко. Набросим на них полог, переловим, и верши суд, как душа твоя требует.
- Рано, - ответил, подумав, Айдос.
- Сейчас рано, - согласился Али. - Тогда ночью когда уснут.
- Рано и ночью. Али не понимал бия!
- Пусть прилетит сам беркут, - пояснил Айдос
- Астапыралла! - поднял растерянно руки Али -Беркут не покидает своего гнезда. Придется скакать до самого Кунграда. А тут и скакать незачем, коршуны сели в джангилевой роще...
- Кто же набросит полог?- с горькой усмешкой спросил Айдос. Он не верил, что в ауле остались преданные ему люди.
У меня десять конников, одиннадцатый -пеший.
Еще горше стала усмешка Айдоса.
- Одиннадцатый - пеший? Кто это?
Али заулыбался, довольный тем, что отвлек бия от мрачных мыслей.
- Пастух Доспан. Ты привел его?
- Как велели, мой бий.
- Введи!
Али скрылся за пологом и через минуту втолкнул в юрту пастуха. Не без усилий втолкнул. Доспан вроде не сопротивлялся, но и не проявлял желания войти. Переступив порог, тут же прирос к нему своими черными босыми ногами, похожими на деревянные грабли. Оторвать его от порога уже нельзя было, и напрасно Али тянул его за рукав чекпена.
- Вот Доспан, сын Жаксылыка, - сказал Али. - Привел прямо с пастбища.
Лицо Доспана было страшным. Озерная вода, которой умылся пастух, смыла кровь, но не могла снять синяки и ссадины, и теперь они выглядели еще ужаснее.
- Плохо, - покачал головой Доспан.
- Что плохо, сынок?- озабоченно спросил Айдос. Почудилось ему, что пастух жалуется на боль.
- Посох бросили, - ответил грустно Доспан. - Без посоха нет пастуха.
Айдос подумал о себе: он тоже теряет бийский посох. Может, потерял уже...
- А ты и не пастух теперь, - сказал с загадочностью Айдос, желая разжечь любопытство Доспана. Но не зажег, встревожил лишь.
- Без стада, дедушка-бий, чем жить буду?
- Будешь жить тем, чем живу я... И пока живу... Новая загадка тоже не зажгла интереса Доспана.
Далек был он от мыслей и забот старшего бия. Ему хотелось вернуть посох, и он сказал:
- Без посоха смогу ли?
- Сможешь.
- Воля ваша, дедушка-бий. Что я должен делать? Айдос посмотрел на пастуха: не лицо, не руки Доспана надо было увидеть ему, а душу его. Как вот только? Не ошибиться бы...
- Быть рядом, сынок.
Трудно говорить с бием, трудно понимать его. Доспан вздохнул.
- Всего лишь?
- Всего, сынок. Но этого много: и когда на коне я - быть рядом, и когда под конем - быть рядом.
Понял наконец Доспан, что от него хочет Айдос. Тяжелую ношу взвалил на пастуха главный бий. Тяжелую. Сжалось сердце Доспана от страха. И тут же забилось радостью и надеждой. Не поверил он, что бий упадет с коня, не поверил...
- Да поможет мне бог!
8
Не упал с коня Айдос.
В те черные дни не упал. Не сумели враги свалить старшего бия. Веревку вроде бы накинули и потянули. Туремурат-суфи тянул открыто, Есенгельды - таясь, Хива помогала, требуя новый налог, угрожая и плахой. Лежать бы под конем Айдосу. Но не судьба, видно.
Умер вдруг Елтузер-инах, хан хивинский.
Другие вести, печальные или радостные, долетают до аулов не быстрей скакуна текинского, а он ведь легок как птица, эта весть обогнала текинца. Будто нес ее ветер крылатый.
Спешил с печалью, принес радость.
Айдос сотворил молитву по усопшему. Сотворил и как будто сбросил с себя путы. С себя и с коня своего. Конем-то была его тайная мысль о ханстве каракалпакском. Пришло время погнать коня вперед. Погнать навстречу удаче. Так решил.
Все десять конников, которых отобрал Али, были посланы в аулы - ближние и дальние - звать биев на совет.
Много лет не собирались бий, заросла тропа к аулу Айдоса. Чтобы торить ее сызнова, надо было иметь желание, а его-то и не было. Ни душа, ни мысль биев не возвращалась к забытому. На что маяться, на что мучиться в седле, совершая дальний путь в главный аул? Слов новых для них у Айдоса нет. Все старые: налог, налог. Уши болят.
Знал это Айдос. Слышал издали брань и проклятия биев. Однако послал за ними. Верил, приедут. Теперь приедут. Не приглашение главного бия заставит их сесть на коней - смерть хана!
Он и позвал не к себе, не в аул Айдоса, не в юрту старшего бия, а на холм размышлений и совета.
Был такой холм. Песчаный горб на краю аула. Подняла его степь неизвестно когда и неизвестно зачем. Подняла выше остальных холмов, близких и дальних, вроде бы дала людям место, где бы они, видя все с высоты, могли поразмыслить о судьбе своей, решить, куда направить коней, чтобы не сбились с пути, не обезножели, доскакали до цели жизни.
На песчаный холм и велел перенести юрту совета Айдос. Пусть бий почувствуют себя вознесенными над миром, над всем мелким и пустым, пусть приблизят души к богу...
Позаботился и о теле биев. Расстелили ковры, кур-пачи, набросали подушек. Устлали преддверие юрты кошмами, - пусть из стремени усталая нога опустится не на жесткий песок, а на мягкий войлок.
За юртой выоыли ямы для котлов и разожгли огонь под ними. Скот пригнали с вечера, ножи наточили тоже с вечера, чтобы не мешкая, как только Али крикнет: «Пора!» - тут же заколоть двух-трех баранчиков и бросить в горячие котлы.
Али должен был закричать «Пора!», получив знак от Доспана, стоявшего на самой вершине холма и следившего за степью. Зоркий глаз пастуха незаменим на таком важном посту. Дали неоглядные, попробуй заметь на самом краю степи всадника и угадай, кто он: гость главного бия или заблудший степняк, добрый конь под ним или безродная кляча.
Как и на своем холмике пастушьем, Доспан замер ровно посох, воткнутый в землю, не шелохнется, не переступит с ноги на ногу, глазами лишь водит из края в край. Думает не о гостях, что должны вот-вот появиться в степи, а о серебряной монетке, подаренной ему Кумар. Принесла ли монета счастье, стала ли началом богатства? Думает, потому что все потерял, взяв в руки белый кружочек. Нашел же только вот этот чек-пен, что накинул на него Али. Нарядный и, должно быть, дорогой, но чужой. Оступись Доспан тут, поднимаясь или спускаясь с холма, снимут с Доспана чекпен, снимут так же легко, как и надели. И останется он голым, босым. Не радовало потому Доспана его счастье. С пастушьим посохом ему было легче и спокойнее.
Опять пришло сомнение: не бросить ли монету? В песок или в воду, на дно озера... Не вернуть ли себе посох?
Размышляя так, Доспан, однако, не терял из вида край степи, откуда должны возникнуть всадники. На беспокойные вопросы Али: «Ну, как там?» - отвечал уныло: «Никак. Нет еще биев!»
К полудню замучились, ожидаючи, и мясники и овцы, запарился Али, бегая то от юрты к котлам, то от котлов к юрте. Доспан наконец сказал:
- Едут!
- Не ошибся ли, сынок?- спросил потерявший надежду Али.
- Нет, Али-ата. Только те ли это бии, которых мы ждем?
- Биев не так много в степи, чтобы хозяин наш обошел приглашением хотя бы одного.
Заслонив лицо от солнца рукой, Али всмотрелся в даль: по сухому травяному ковру скакали всадники. Один был на рослом белом коне.
- Это Маман, - сказал Али. - Бий из рода оймауыт.
Доспан знал только одного Мамана, великого Маман-бия, давно ушедшего из этого мира; поэтому, услышав имя его, удивился и переспросил:
- Маман?!
- Да, сынок. В честь великого бия детей, родившихся в год, когда Маман повез белому царю просьбу каракалпаков о присоединении к русским, многие степняки назвали Маманами. Назвали этим именем и нашего гостя. И не ошиблись. Достоин он своего имени. Ты заметил на его голове черную шапку? Это шапка скорби. Дал клятву бий: «Не сниму, пока народ наш не достигнет своей цели, не станет свободным». Так говорил и великий Маман. До самой смерти носил черный колпак. И ездил на белом коне...
- И этот на белом!
- Я же говорю: гость наш достоин своего имени.
- С открытым ли сердцем едет к нам?- обеспоко-енно спросил Доспан. Не знал пастух, для чего собирает Айдос совет биев, но догадывался, что не праздник это для старшего бия, а испытание.
Что на сердце, одному богу известно, - развел руками Али. - Вот про того, который едет с Маманом на гнедом коне, не только бог, но и я знаю. Орынбай-бий из племени мангыт, единственный сын Убайдулла-бия, раньше всех каракалпаков переселившегося в эти края. Его воспитали бухарские муллы, им и отдал он свою душу. Орынбай не любит нашего Айдоса, косо смотрит на него, но за дастарханом говорит ему приятные слова и улыбается весело.
- Обман, значит?-помрачнел пастух. Страшным показался Доспану совет биев. Не искренние люди собирались на него.
- Все так, - махнул рукой Али. - На губах улыбка, за пазухой камень.
- И бросят камень?- испугался Доспан. Когда-нибудь бросят, на то и держат...
- Сегодня бросят?
- Это тоже одному богу известно. Но если бросят, то не все и не сразу. Орынбай переменчив, как весенняя туча: утром летит на север, днем - на юг. Не знает ду ша постоянства. Он и одежду меняет, и коня своего. Зимой, подобно хивинцам, прикрывает голову шегирме, весной и осенью, как бухарец, - чалмою, летом - нашей черной шапкой. Сюда едет на гнедом, обратно поскачет на чубаром, которого ведет на поводу стремянный.
- Сейчас-то он в черной шапке, нашей, каракалпакской, - заметил Доспан и тем выразил надежду, что не бросит камень в Айдоса этот Орынбай.
- Скачет в черной - верно, а в какой прискачет -бог знает.
Пока судили о Мамане и Орынбае, из- за холмов вылетела вторая стайка всадников. Торопливая. Хорошие кони были под седлами гостей и несли их стремительно к высокому холму совета. В стайке было много всадников, но Али назвал лишь двоих: Ещана и Есенгельды.
- Смелые бии! - сказал он с восхищением. - Смелые и гордые. За хвостами других коней не скачут, впереди лишь. Смотри, обгонят Мамана и Орынбая. Ха, сейчас обойдут...
Доспана соперничество биев не заняло. Услышав опять знакомое имя, он произнес удивленно:
- Али-ата, что же это бии берут друг у друга имена?
- Не догадался? Хотят вместе с именем взять и величие другого бия.
- Или наш дедушка Есенгельды велик?
- Был велик... В твоем возрасте убил ненавистного людям правителя, избавил народ от мучений и тем прославил себя на всю степь.
Оказывается, злой, завистливый, ворчливый Есенгельды - богатырь. Только богатырь способен победить могущественного правителя! Удивительно! Не укладывалось такое в голове Доспана. Богатыри рисовались ему молодыми, сильными, добрыми, искренними. Старому, противному Есенгельды не подходило все это. Обескураженный Доспан посмотрел на Али: не поможет ли распутать перемешавшиеся мысли, вытянуть из клубка главную и верную?
- Иной палван поднимает десять быков подряд, - пояснил Али, - и силы остаются на одиннадцатого. Другой одного поднимет - надорвется...
- Надорвался, выходит, дедушка Есенгельды! - понял Доспан.
- Может, и не надорвался. Просто не захотел второго быка поднимать. Страх помешал. Опустил голову перед правителями, стал ноги им целовать. А кто ноги целует, того вознаграждают за преданность, возвеличивая. Стал Есенгельды мехремом хивинского хана и уподобился в жестокости тому правителю, которого сам убил. Отвернулся народ от нового мехрема, и первым отвернулся вот этот Есенгельды, прозванный Рыжим. Проклял мехрема. Сказал: «Переменил бы имя свое, да нельзя осквернить память родителей. Они дали его мне, и мулла навечно закрепил за мной это имя молитвой». Отвернувшись от Есенгельды- старшего, он отвернулся и от Хивы, и от Кунграда, и от Бухары. Род свой тоже забыл. Никто теперь не знает, откуда вышел Есенгельды Рыжий: то ли из рода оймауыт, то ли из рода кенегес...
- Можно ли никого не чтить, никому не принадлежать?- спросил Доспан.
- Что сказать тебе, сынок? Нельзя. Одинокий ягненок - добыча волка.
- Как же войдут вместе в юрту два Есенгельды - старый и молодой? Враги ведь.
- Войдет один.
- Старый?
- Нет, молодой. Старого не ждет Айдос. От Кунграда сюда не доскачешь за день, да и скакать не привык Есенгельды, конь у него тихий, идет шагом, останавливается у каждого аула, где живут недруги нашего бия.
Снова страх обнял душу Доспана: много, оказывается, недругов у дедушки Айдоса. Не белая, а черная земля была вокруг родного аула. На черной же земле не растут добрые травы, а ядовитые лишь. «Быть рядом - дело твое. Рядом, когда на коне и когда под конем», - вспомнил слова бия Доспан. По черной земле конь долго не пройдет. Задушат его ядовитые травы. А без коня и шагу не сделаешь.
Подумал о посохе своем Доспан. Жаль ему стало пастушьего посоха, себя жаль. Неласково и неуютно было на высоком холме биев, солнце жгло особенно немилосердно, ветер неистовствовал, того и гляди собьет с ног Доспана. Ноги хоть и крепкие у пастуха, а не устоять при таком ветре.
«Где ты, мой серебряный кружочек? Где начало счастья?»
Мысль - она быстрая, однако пока одна на другую нанижется, время уйдет. Ушло и сейчас. Пока размышлял Доспан о своем будущем, бии версту - не меньше - одолели. Обошли остальных биев Есенгельды и Ещан. Резвые кони вынесли их к подножию холма и тем заслужили похвалу Али:
- Аи, соколы! Аи, молодцы!
Белый под Ещаном на голову опередил рыжего иноходца Есенгельды. Тот рвался вперед, но никак не мог сравняться с белым. Ещан торжествовал, что-то громко выкрикивал, и, должно быть, веселое, потому что оба бия смеялись.
Летела еще одна стая верховых, теперь с юга. Как и в птичьей стае, впереди был вожак, который торопил коня, не давал остальным, рассыпанным в беспорядке за его спиной, приблизиться и нарушить незримую черту, отделяющую бия от его подопечных. Вел стаю Кабул-бий. Конь и всадник были охотниками и умели брать добычу. Кабул-бий пригибался при этом к луке седла, и глаза его впивались огненным взглядом в жертву. Он и сейчас чуть пригнулся, давая тем самым посыл коню, и разгоряченный конь черной молнией устремился к холму. Появившись на виду последним, он мог оказаться первым у цели.
- Наш охотник и здесь не выпустит из рук добычу, - сказал Али. - Тщеславный и алчный этот бий из рода кенегес. Все кладет в собственный хурджун, ничего не вынимает. Если даст кому-нибудь выпросить у себя просяное зерно, умрет от горя. В одном лишь щедр -в черном слове. Он придумывает его, и он же пускает по ветру. Не одного степняка оклеветал Кабул-бий... Побаиваются его люди, обходят стороной.
- Дедушка Айдос тоже?- робко спросил Доспан. Боязно было касаться неведомого: вдруг старший бий в числе оклеветанных и униженных Кабулом? Не снесет такого Доспан. А знать хотелось.
- Айдос смелый, - отверг опасения пастуха Али. - Запретил Кабулу охотиться в наших тугаях. Даже ловчую птицу его убил. Такое не всякий сделает...
У Кабул-бия небось большой камень за пазухой?- догадался Доспан.
- Да уж не песчинка. Живот надорвал под его тяжестью.
«Сколько камней! - с отчаянием подумал пастух. - И все для старшего бия. Если полетят разом, не убережется ни Айдос, ни его стремянные. Больно будет, это уж наверняка, с коня бы только не сбили».
Гости на рысях, а то и на полном скаку взлетали на холм и тут на вершине осаживали лошадей - взмыленных, тяжело поводящих боками, бросали небрежно поводья джигитам. Те ловили в воздухе цепкими и сильными руками, скручивали и тем остепеняли разгоряченных животных, гасили огонь крови.
Из юрты совета вышел в парадном халате Айдос, приложил руку к сердцу, приветствуя биев. Был он холоден, сдержанно почтителен и строг. Как джигиты коней, так гостей своих остепенил сразу старший бий, дал понять, что озабочен и что позвал их не веселиться, а решать важное дело.
Бии без охоты, но все же сделали серьезные лица, напустили на себя важность и степенно, заложив за спины руки, будто шли не на совет, а на молитву, проследовали в юрту.
Пропустив последнего, Айдос подозвал к себе Али и сказал ему лишь одному предназначенное и потому прозвучавшее чуть слышно:
- Мои упрямые бычки опоздали?
Он хотел, чтобы Али успокоил его, ответив: «Сейчас прибудут Бегис и Мыржык, не тревожься, мой господин!» Грусть была в глазах Айдоса, и надо было избавить от нее старшего бия. А избавить можно было только солгав. Верный пес Али не умел лгать, ответил полуправдой:
- От Кунграда долго скакать... Айдос покачал головой.
- Если из Кунграда... - И, не закончив, повернулся и вошел в юрту.
Руки Али поднялись к лицу и сделали омовение. К богу обращался верный стремянный, лишь бог мог помочь старшему бию.
Бии сидели на шелковых курпачах полукругом, привалившись к мягким подушкам и подобрав под себя ноги. Айдос стоял над ними.
Место главного бия - красный ковер в глубине юрты - было свободным. Такого еще не было на совете биев. Все глядели на пустой ковер и ломали головы: что это значит?
Всегда шумные, злоязычные, не признающие порядка, тем более здесь, на их высоте, в их царстве, над которым только небо, вдруг стихли и присмирели, острые языки их прилипли к нёбу.
Тишина воцарилась в юрте совета. Тревожная, тягостная, от которой становится муторно на душе и хочется сбросить ее поскорее, вздохнуть облегченно.
Когда стало всем уже невмоготу, Айдос сказал:
- Братья! Могу ли я высказать вам свое желание? Разом будто снялась тягость с бийских душ, хоть и не вся, частичка лишь, но облегчение все же пришло, и гости ответили охотно:
- Говорите!
- Мы вольные, мы равные. А воля бия - самое дорогое, что есть у него, и никто не вправе лишить нас этого богатства. Но когда мы вместе и надо вести разговор о судьбе нашей и судьбе нашего народа, не разумным ли было бы для пользы общей доверить одному право блюсти церемонию и порядок, дабы не забегал никто вперед, не заглушал остальных громким голосом. Назовем такого, и пусть он займет место во главе круга...
Не снял, оказалось, Айдос тягость с души биев. Только показалось им, что снял. Еще тяжелее стало: как поднять над собой кого-то? Не умели делать это бии И не хотели. Назвав имя соседа, вроде бы свое забудешь.
Маман, умный и рассудительный Маман, поспешил на выручку биям:
- Пусть не будет так, как в плохом доме: распоряжается гость. Айдос-бий, займите место во главе круга, оно ваше по праву хозяина.
Бии вздохнули облегченно: хозяин - не выбранное лицо, он не становится над ними, он выполняет долг гостеприимства, и только.
Айдос не спеша'направился к почетному ковру и не спеша опустился на него, как и подобает старшему по кругу. Первый шаг к возвышению своему он сделал, и бии не заметили той дорожки, которую он выстелил для себя, предложив избрать старшего по кругу.
Не все бии заметили, один лишь ехидный Кабул-бий, Усмехнулся он, провожая взглядом Айдоса:
- Не сядет ли на почетное место весь род кунграда...
Мог бы не услышать насмешки Айдос, мог бы не почувствовать укуса комара - кто Кабул, комар и есть! - а услышал, почувствовал и оценил как укус эфы. Хотел, чтобы и другие так оценили. Поднялся с ковра, сказал:
- Уши мои, видно, стали слабы, не понял, кто должен занять место старшего в круге?
- Вы! - прокричали дружно бии. - Вас называем. Начинайте разговор, ради которого собрались на холме совета.
Опустился на ковер Айдос.
- Если велите, начну.
- Да, это наша воля! Начинайте!
Начать разговор не просто. Открыть биям тайну с первых слов все равно что бросить волкам беззащитного ягненка. Разорвут в один миг, и следов не останется. Надо дать им что-то костистое, толстокожее, застревающее в глотке.
- Когда Елтузер объявил себя ханом, - начал Айдос, - народ усомнился в правомерности такого шага. «В дедах у Елтузера не значился ни один правитель, - говорили люди. - Он потомок черни и потому не может стать ханом». Однако ханом стал и правил Хорезмом. Теперь на ханский престол взошел его кровный брат - Мухаммед Рахим...
- Ойбой! - вырвалось у биев.
- Мы дожили до тех времен, когда, беря в руки власть и надевая золотой ханский халат, сильные не думают о цвете собственной крови.
Костистое и толстокожее, поднесенное Айдосом, застряло в глотках биев: ни разгрызть, ни проглотить не смогли. Ехидный Кабул, однако, что-то учуял и помог биям если не проглотить, то хотя бы надкусить поднесенное Айдосом. Сказал:
- Наш аул в Туркестане назывался ханским аулом. Напомнил этим, что прежде существовало вроде бы каракалпакское ханство, хотя и не признавалось другими и как государство не значилось.
Орынбай, не любивший Кабула, стер это напоминание насмешкой:
- Коротыш Гаип тоже назвал себя ханом у ваших кенегесов.
Стирать память, однако, не надо было. Прошлое могло помочь Айдосу сотворить настоящее. Он решил вернуться к нему, но Маман помешал, встрял в разговор:
- Всем известно, ханы в великой Хиве меняются без каракалпаков, но без каракалпаков укрепить свою власть не могут. Что вы скажете на это?
Может, и не помешал, отвел только в сторону, опять к хивинскому хану... Пришлось Айдосу пойти за Маманом.
- Верно, уважаемый, без нас не укрепится ни один хан. Каракалпаки отдают ханам то, что создает их славу и могущество. Не буду называть других, скажу о себе. По молодости многого не понимал, говорят же: молодость - глупость. Немало глупых поступков совершил когда-то. Уподоблялся слепой рыбе, которая плывет против течения в арыке, перекрытом в самом изголовье.
- Э-э, - скривился досадливо Маман, - не стремитесь к изголовью.
- Если бы я один стремился. Все мы плывем к изголовью, где арык до того узок, что и повернуться нельзя, и не остается ничего другого, как выброситься на берег. А кому неизвестна судьба рыбы на песке?
Не совсем понятными, но тревожащими душу были слова Айдоса. Затаив дыхание слушали его бии, и тревога все усиливалась и усиливалась. И никто не знал, придет ли в конце концов успокоение...
- Печальная судьба. Плыви рыба в большой реке... В арыке же узком все на виду, все засчитывается богом, все запоминается людьми.
- О каких арыках ведете речь?- не выдержал Орынбай. Мешала ему, сердила его запутанная мысль Айдоса, пухла голова от таких слов и загадок.
Улыбнувшись, Айдос объяснил:
- Арыки - это путь, избранный каждым бием. Начало вашего арыка, душа моя, Орынбай, в Бухаре, Маман-бия - в казахском ханстве, моего - в Хиве. Нашлись бии, которые началом своего арыка сделали мой арык, хотя говорят, что рыли его сами.
Айдос намекал на своих младших братьев и на старшего Есенгельды. Намек понял Орынбай и рассмеялся. Разлад между братьями обрадовал его.
- Омирбек шутник, - вставил он тут же. - Однажды он потерял на базаре свой хурджун. Не знал, как оправдаться перед женой, сказал ей: «Сегодня на базаре было много людей, потерявших хурджуны!» Так-то, Айдос, мы не виноваты, что от вашего арыка кто-то отвел воду в свой арык... Наши пока целы, и начало их многоводное...
- Ваши арыки целы, но узки, - ответил на укол уколом старший бии. - И судьба рыб в них - та же!..
- Не узок мой арык, - опять перебил главного бия строптивый Орынбай. - Всех вод рыба может в нем уместиться, не придется ей выбрасываться на берег...
Приглашал Орынбай степняков под власть Бухары. Богатая и гордая Бухара пленила не одного Орынбая. Многие бии смотрели на могущественного эмира как на возможного защитника своего и заискивали перед ним.
- Арык есть арык, - покачал головой Айдос. - Сколько бы слов прекрасных ни сказали о нем, рекой он не станет. Нам же, каракалпакам, нужна река - широкая, обильная. Соединившись, мы станем такой рекой, лишь бы истоки были надежными. Орынбай считает надежным началом Бухару. Есть еще казахское ханство и хивинское ханство. Какое из этих начал надежнее? Земля Хорезма приютила нас в тяжелый год изгнания, она стала землей наших отцов и пусть станет землей наших сыновей. Не перекати-полем надо быть нашему народу, а турангилем, пустившим глубокие корни. Пойдем к хивинскому хану, скажем ему, что хозяевами арыка хотим быть сами.
- Верно, Айдос-бий! - крикнул Маман. - Хозяевами арыка каракалпаков должны быть сами каракалпаки. Только почему ваш язык выговаривает лишь одно слово -«Хива»? Защитит ли нас хивинский хан, если другому хану захочется обидеть и разорить каракалпаков, если ветер зла снова погонит их с того места, где они поставили юрты и зажгли очаги?
- Каракалпаки сами защитят себя, когда создадут каракалпакское ханство, - ответил Айдос. - Пять пальцев, соединенных вместе, - кулак, а кулаком можно сбить и быка.
- Каракалпакское ханство! - захохотал Орынбай.
- Да, братья, каракалпакское ханство, - подтвердил громко Айдос.
- Ханство! - продолжал хохотать Орынбай. - И хан наш - Айдос...
Пока закатывался смехом Орынбай - а он умел смеяться долго, умел, как голодная гиена, то затихать, то оглушать громом, - все молча смотрели на старшего бия: не ослышались ли они, верно ли, что Айдос думает о своем ханстве?
Кабул тоже смотрел на старшего бия. Думал: вот его враг, и он может подняться до высоты хана, и тогда Кабул не сумеет отомстить ему за убитую ловчую птицу, за унижение изгнанного из Айдосовых тугаев охотника. А желание мести таилось в сердце обиженного бия, не выпадал лишь случай дать волю этому желанию. Вот сейчас, кажется, случай такой выпал. Смехом убивает старшего бия Орынбай. И убьет, пожалуй. Не помочь ли ему?
Не умел смеяться Кабул - смех был у него козлиный. Но при том громе, который вырвался из глотки Орынбая, кто поймет, смеется Кабул или кашляет. И он закашлял.
Оборвал смех Орынбая нежданно-негаданно явившийся посланец Хивы. Он остановил коня у юрты совета, Айдос едва успел выскочить из юрты и протянуть гостю руки. Обидело бы хивинца пренебрежение хозяина к обычаю мусульман встретить гостя за порогом.
- Ассалам алейкум, достопочтенный бек священной Хивы! - громко, чтобы слышали притихшие в юрте бии, сказал Айдос. - Рады видеть вас.
- Ваалейкум ассалам! - ответил тоже громко гость. - Бросили вонючий аул и веселитесь в поднебесье!
Смех, что услышал хивинец, подъезжая к холму, мог принадлежать только пирующим людям. А пировать он любил и потому заторопился на вершину. Спрыгнув с коня, хивинец сразу же шагнул к юрте. Айдос хотел задержать посланца - не нужны были на совете биев глаза и уши хивинского прислужника, - но не успел и произнес почти вослед гостю запоздалое приглашение:
- Войдите, уважаемый!
Тот вошел и обомлел: юрта была полна народа.
- Э-э, а говорят, каракалпаки чураются радостей жизни, не понимают вкуса удовольствий. Лгут говорящие, - заулыбался хивинец. - Чудное место выбрали для развлечений. Только не вижу красавиц с тонкими талиями. Или нарушили обычай степняков: когда пьешь чай, держи под боком жену. Где красные платки юных пери?
Веселый и сластолюбивый был, видно, гость из Хивы. Глаза его блестели дурным блеском похотливости, с губ слетали пряные слова.
Обидным показалось все это биям. Посуровели их лица. Ненавистным взглядом оглядел каждый непрошеного гостя. Но и испуг был во взгляде: не зря явился хивинец; если не сразу, то потом поймет, что не ради праздного веселья собрались здесь каракалпаки, не об утехах с красавицами думают они. Поняв же, заподозрит в недобрых для хана намерениях степняков и бог знает как распорядится своими подозрениями, вернувшись в Хиву. Не лучше ли спрятать себя, не дать хивинцу запомнить, кого увидел в юрте. И бии стали опускать головы, отворачивать лица, прятаться за спины впереди сидящих.
- Просим на почетное место! - произнес Айдос и показал рукой на красный ковер, где только что сидел сам.
- Нет, нет, - отмахнулся хивинец. - Без прелестной пери мне там делать нечего. Да я вижу, вы тут не веселиться собрались... - Он оглядел юрту - и уже не тем беззаботным взглядом, как прежде, а внимательным, придирчивым. Улыбка хоть и оставалась на лице, но стала жесткой, злорадной даже. Что-то понимать начал хивинец. - Верно, не веселиться, - повторил он. - Растерялись твои гости, Айдос-бий. Растерялись ведь? Некстати, выходит, появился здесь племянник великого Мухаммеда Рахим-хана. Не рады посланнику священной Хивы. Похоже, есть у вас какой-то секрет от правителя... - Хивинец посмотрел пытливо на Айдоса. - Или нет?
Промолчал Айдос.
- Есть ли, нет ли, долг наш дать знать о виденном великому хану.
' Вовсе присмирели бии, угроза хивинского посланника наполнила их души тревогой - а ведь не смолчит, в самом деле, хивинец, шепнет хану: дескать, каракалпаки-то ненадежны, затевают что-то против Хивы.
- Однако, - сказал спокойно и дружелюбно Айдос, - не пренебрегайте нашим гостеприимством, дорогой племянник великого Рахим-хана, займите почетное место, разделите с нами то, что послал всевышний. Барашки уже в котлах, и время приступать к трапезе.
- Не время, - покачал головой хивинец. - Разговор ваш не окончен, и не стану мешать начатому. При мне-то вы спрячете заветное, и языки ваши прилипнут к гортани. Молча будем есть барашка. Поеду я, уважаемый Айдос. Прислал меня сюда хан с поручением: пригласить старшего бия каракалпаков на праздник по случаю окончания его молодыми сыновьями ислама хивинского медресе. Будьте гостем хана!
- Благодарю! - скрестил руки на груди Айдос.
Хивинец снова обвел взглядом юрту, отметил для себя, что жалки и трусливы бии и сотворить зло Хиве не способны. Сердце его подобрело, и он сказал:
- Можете захватить с собой и этих... сколько пожелаете. Хан щедр...
- Отдохнули бы, дорогой бек! Впереди вечер и ночь, - попытался задержать гостя Айдос. Без желания, правда, потому слова были холодными. И хивинец это почувствовал.
- В пути отдохну.
Тут вскочил Кабул-бий, произнес угодливо:
- У меня отдохните, аул мой близ дороги на Хиву... - И поспешил к выходу, чтобы проводить хивинца до коня.
Всем хотелось избавиться от посланца хана, и больше всего Айдосу. Однако избавишься ли, передав посланца в руки Кабула? Нашепчет, проклятый, хивинцу такое, отчего взъярится тот и кинется к хану с доносом. А хан не замешкается с расправой над биями.
- Проводит вас, дорогой бек, мой помощник, - сказал Айдос. - Он знает аул, где путнику окажут достойное внимание.
Сказал и тем надеялся остановить прыткого Кабула, но не остановил. Хитрец прилепился к хивинцу, как овод к лошади, не оторвешь.
- Да, да, в моем доме вам окажут достойное внимание.
Пришлось идти рядом с Кабулом как с равным, делить с ним право хозяина. За порогом лишь, когда Кабул взял из рук Доспана повод и подвел гнедого к хивинцу и осталось лишь подсадить его в седло, Айдос напомнил о себе как о хозяине и старшем бии. Крикнул зычно:
- Али, на коня!
Слава богу, конь помощника всегда был наготове. Али взлетел в седло и подъехал к Айдосу:
- Что велишь, мой бии?
- Проводи бека до аула Бегиса и Мыржыка. Скажи братьям, что это наш гость и что душа и тело его должны пребывать в покое и радости...
- Хорошо, мой бии.
Хивинец и Кабул были уже в седлах. Кони, осторожно ступая по зыбкому песку, пошли вниз. Али тоже тронул своего чалого.
- Будь рядом с хивинцем, стремя в стремя, - бросил вслед стремянному Айдос. - Не оставляй его наедине с Кабулом, не дай хитрецу заманить гостя в свой аул.
Понял, бии!
Чалый под доброй плеткой поспешил за гнедым и вороным, настиг их у подножия холма, поравнялся, и дальше степной тропой кони пошли уже рядом, стремя в стремя.
Постояв на песчаном гребне минуту-другую и тем как бы простившись с гостем, Айдос вернулся в юрту.
Безмолвна была юрта. Бии пребывали в том же состоянии испуга и растерянности, в какое их поверг своим появлением посланец хана. Орынбай, едва не убивший своим презрительным смехом не названного еще хана, теперь смотрел на Айдоса виновато, стыдился вроде бы сотворенного только что и ждал укора. И все ждали укора. Но иные слова произнес Айдос, и не было в них гнева и обиды, были досада, боль разочарования и великая тоска.
- Не пришло время собрать наши пальцы в кулак, - сказал Айдос, опускаясь на красный ковер почета. - Смотрим мы все в разные стороны. И стороны эти - Хива, Бухара, казахское ханство. Кабул уже выбрал свою сторону и направил туда коня. Последуем и мы его примеру. Оседлаем черных коней измены нашему делу и поскачем прочь от этой юрты, в которой наши отцы решали судьбы своего несчастного народа.
Бии молчали, а должны были кричать негодующе: в измене обвинил их Айдос. Может ли степняк снести такое? Но вот снесли. Прав, видно, был Айдос.
Правда, не все. Умный, рассудительный и гордый Маман сказал:
- Не поскачем.
- Отчего же? - скривил губы Айдос.
- Некуда скакать.
- Степь широка. Дорог не счесть...
- Степь широка, верно. И дорог не счесть, да отцы завещали нам одну: в русское ханство.
- Да, да! - вспомнили вдруг бии завещание отцов, загалдели, устыдившись своей беспамятливости. - Да, да!
Айдос поднял руку, утихомиривая биев, хотя их галдеж был теперь сладок ему и как целебный настой из трав исцелял нанесенные ими же раны. Утихомирил все же. И в тишине произнес:
- Маман-бий! Бог, должно быть, подсказал вам те слова, что услышали мы сейчас. Да, к русским надо протянуть руку за помощью, не простят нам сыны и внуки забывчивости нашей. Только как пожмут русские нашу руку, если нет единства у нее?
- Не пожмут, - согласились бии.
- Да, верно, - повторил за биями Айдос. - Только объединившись, мы и защититься сможем, и пожать по-братски руку русских.
- Ханство, значит?- бросил опять, как камень, свое старое Орынбай. Правда, бросил без насмешки теперь, и не в Айдоса, а просто так, чтобы освободиться от давящей его тяжести.
- Ханство! - утвердил Айдос. - Каракалпакское ханство.
- Ойбой! - испуганно вскликнул Ещан-бий. - Трудную дорогу мы выбираем, братья. Не потерять бы коней в пути...
- Не потеряем, - успокоил его Айдос. - А потеряем, так ведь только коней. Сердце сбережем.
9
У самого озера, когда за его прибрежными камышами стал виден холм и на нем нарядные юрты Бегиса и Мыржыка, хивинец спросил Али:
- Куда ведешь нас, каракалпак?
- К месту, где душа и тело ваши будут пребывать в покое и радости.
- Ха, ты оказывается, знаешь, чем лечить недуг сердца.
Али насторожился.
- Или вы были здесь, бек?
Тихим смехом ответил хивинец. Что-то сладкое, видно, вспомнил, облизнулся вроде бы.
- Был... Здесь-то и занемог.
Еще больше насторожился Али: уж не Мыржык ли с Бегисом влили яду в сердце этого племянника хана своими жалобами на старшего бия!
- Это аул младших братьев Айдоса, - пояснил Али. - Молодой аул, юрты недавно поставили здесь, место необжитое.
Кабул добавил свое, охотничье:
- Чудное место! Птицы бегающей и плавающей не счесть. Из-под копыт коня стаей взлетают. Голыми руками брать можно.
- Голыми?! Хорошо бы, - опять засмеялся хивинец. - Веди, веди нас, каракалпак, в свое сказочное место.
Не о тех птицах, что гнездятся в камышах, говорил, Посмеиваясь, хивинец. Это и охотник Кабул понял.
- На кого любите охотиться, дорогой бек?- поинтересовался Кабул, глянув при этом лукаво на хивинца, вроде бы подбивал его на откровенность. Учуял какую-то тайну за словами бека. Веселую тайну.
- На бегающую, - ответил хивинец, хихикая.
- Охотясь и занемогли?
- Занемог... Сердце потерял. Встретил тут у колодца молодуху красоты невиданной. Звезда синего неба, нет, луна среди звезд. Что лицо, что стать! Дева роз.
- Жена Мыржыка, видно, - закивал головой одобрительно Кабул. - Все джигиты, говоря о ней, цокают языками.
- И я уподобился цокающему. Напоила коня моего и мне обещала пиалу чая, если спешусь и загляну в юрту. Заглянул бы, да торопился к Айдосу передать приглашение хана. Служение правителю, сами понимаете, первое дело, грех замешкаться в дороге.
Не зря, оказывается, тревога закралась в душу Али. Не для отдыха выбрал он аул Бегиса и Мыржыка, а для утоления своих недобрых желаний.
- Невестка нашего Айдос-бия, верно, хороша, - присоединился как бы к похвале Кабула стремянный, однако не о возвышении Кумар думал, вступая в разговор. Хотел напомнить гостю о пределе желаний, предостеречь от опасного шага. Глумление над гостеприимством степняков бог знает как отзовется в их душах.
Предостережение Али не дошло до хивинца. Может, и дошло, да не обратил он на него внимания. Ни к чему гостю были опасения стремянного и слова его грустные тоже ни к чему. Думал о своем и плел свое:
- Теперь наказ хана выполнен, могу заглянуть в юрту молодухи, выпить ту пиалу чая, что предлагала мне утром. Чай-то у нее, надеюсь, крепкий да горячий, утолит жажду страдающего. Ой, приманчива эта молодуха, не минуешь ее юрты...
Искал зла Айдосу и творил его Кабул, а такое, задуманное хивинцем, не принял. Покоробила его прихоть бека. Унижала она не одного Айдоса, унижала всех степняков и самого Кабула. Стать же против гостя явно не смел. Защититься лишь хватило решимости, остановить его, бросить на тропу камешек:
- Муж-то молодухи, наверное, дома...
Откинул хивинец камешек, не глядючи и не почувствовав тяжести.
- Сказала, нет дома, в отъезде...
- Не был, а теперь может и быть, - попытался Кабул снова подбросить под ноги гостя камешек. - На коне уехал, на коне и вернется, длинные ли дороги молодого хозяина, на закате солнца любая кончается...
- Ждала бы, так не звала пить чай... Я-то уж этих молодух знаю. Муж за порог, джигит - к порогу. Не раз такое случалось, и лицом к лицу с хозяином не сталкивался. Меня Рахим-хан так и называет - «удачливый джигит». При живом Елтузер-инахе мы с ним ладно погуляли у молодух, не один полог приподняли в темную ночь. Могли бы погулять и теперь, да ханские сапоги тяжелые, не перешагнешь в них порог запретной половины дома.
Отступил Кабул, убрал свой ничтожный камешек с тропы хивинца. Произнес невнятно и нерешительно:
- Ваши сапоги легки...
- Потому и ношу их...
Юрта Мыржыка была уже близка, кони прошли аул и стали подниматься на холм.
Холм был высоким, и хивинец задрал голову, чтобы поискать глазами хозяев юрты: гостеприимство требовало появления хозяев у входа. Красный платок Кумар, тюльпаном горящий на закатном солнце, он увидел сразу, а вот черного кураша Мыржыка не мог найти. Не было его и у входа перед пологом, ни возле хлева, ни возле загона.
- Застрял-то хозяин в пути, - взволнованно зашептал хивинец. - Если днем конь не нашел тропу к дому, ночью тем более не найдет. Примем чай из рук одинокой молодухи, - Хивинец повернулся к ехавшим сзади Кабулу и Али: - Только вы, милые, помогите мне, закройте на время глаза и заткните уши...
Плеткой вроде хлестнули Али.
- Дорогой гость, - взмолился он, - нет у нас такого обычая!
- Нет, так будет, - весело ответил хивинец. - Кто-то должен подарить степнякам новый обычай. Он придется по душе джигитам. А за услугу мы платим. Хан вознаградит вас, милые. При дворе свободна должность кусбеги, разве она не подошла бы вам, уважаемый Кабул. Думаю, подошла бы. Добрый конь да расшитый золотом халат кого не украсит...
Кабул натянул повод, и вороной его сбавил шаг, дал стремянному догнать себя. Когда поравнялись кони, Кабул перегнулся через луку седла, сказал Али:
- Понял?
Али покачал головой.
- Нет, бий.
- Глупец. Обидеть этого хивинца все равно что разворошить гнездо змей. Что добудем мы этим, кроме чаши яда? Мне не нужна она, Айдосу тоже, ему и без того хватает горечи. Может, тебе понадобилась?
- Нет, бий, не понадобилась. Однако Айдос не для того посылал меня в аул Бегиса и Мыржыка.
- А для чего?- Кабул еще ближе придвинулся к стремянному, задышал ему прямо в лицо. - Сказал-то Айдос ясно: «Пусть тело и душа гостя пребывают в покое и радости». Радость-то у хивинца одна - утеха с юными красавицами. Догадался об этом Айдос и выбрал ему место - юрту Мыржыка. Где еще в степи найдешь такую пери, как Кумар?
- Не те слова говорите, бий. Кто желает несчастья дому своего брата?
- А не большим ли несчастьем будет донос гостя хану? Застал он нас за запретным делом в юрте совета. Айдос подговаривал биев создать свое ханство. Головы-то наши полетят, и первой - голова твоего Айдоса. Такое Хива не прощает...
- А такое, что затевает гость наш, бог не простит.
- Э-э, глупец ты, глупец! - рассердился Кабул. - Не помощником бия тебе быть, а пастухом. Верно делает Айдос, что меняет тебя на Доспана.
Кабул хлестнул коня и догнал хивинца.
- Втолковали рабу, как надо относиться к желаниям господина?- спросил хивинец.
- Втолковал, - без уверенности ответил Кабул. Кони вбежали на гребень и остановились у юрты, поводя устало боками, - подъем-то был нелегок, и седоки поторапливали: гость спешил к той пиале чая, что обещала ему судьба. Не знал он еще, на чем настоян чай, и тянул нетерпеливо руку к пиале.
Прекрасная Кумар, облаченная в нарядное платье и бархатный камзол, старательно облегающий ее гибкое и стройное тело, не подошла - подлетела ласковой птицей к коню хивинца и взяла в руки повод.
- Сноха, не вернулся ли Мыржык?- обеспокоенно спросил Али.
- Не вернулся... Если гость из священной Хивы сочтет достойным для себя внимание и заботу хозяйки, я буду бесконечно рада сделать отдых его приятным. Слезайте с коня, дорогой бек.
«Чертовка! - досадливо подумал Али. - В самом деле она заинтересована в этом ханском племяннике. Как повернешь теперь его иноходца прочь от юрты Мыржыка? Он уже слезает с коня».
- Придется и нам спешиться, - произнес Кабул, насмешливо поглядывая на Али. - Судьба, видно, переночевать в этом ауле. Грех переступать порог юрты в отсутствие хозяина, ну да что поделаешь, когда сердце наше не вольно поступать так, как написано в шариате...
Кабул и Али спешились и вслед за хивинцем прошли в юрту.
- Бисмилло! -произнес Кабул, благословляя совершаемое, то, что и должно было совершиться.
«Прости, мой бий!»- вздохнул Али.
Гости сели: хивинец на почетное место в глубине юрты, Кабул и Али у входа. Под хивинцем был ковер, под ними палас.
- Отдыхайте, дорогие, - рдея вся, будто обдал ее вдруг горячий ветер степи, сказала Кумар. Сказала всем, а смотрела лукавым и манящим взглядом на одного хивинца. - Сейчас заварю чай и велю джигиту заколоть барашка. Гость любит тураму?
Хивинец расплылся в счастливой улыбке:
- Из ваших рук полюблю все.
- Старайся, старайся, сноха! подзадорил молодуху Кабул. - Гость наш изыскан, привык к ханской кухне.
- Смогу ли угодить?- игриво потупила глаза Кумар.
- Говорю же, старайся.
Выпорхнула Кумар, и так стремительно, что красный платок едва не сорвался с ее головы, и она кокетливо придержала ею руками, оставив над самым ухом
- Пери! - захлебнулся от восторга хивинец. - Она угодит кому угодно, даже самому хану. А он привередлив в делах любви.
- Нынче вы у нас хан, вам бы угодила сноха, - льстиво промекал Кабул.
- Надеюсь, угодит...
Будто слышала весь этот разговор Кумар и, желая угодить гостю, вернулась в юрту, держа в руках чайник и пиалы.
- Опаздывает хозяин, - засмеялся Кабул. - Всегда бы опаздывали хозяева, всегда бы женские руки протягивали нам утоляющие жажду пиалы. Как думаете, дорогой бек?
- Как и вы, уважаемый Кабул. Пусть бог возвеличивает хозяев, дарящих радость гостю.
Пиала с чаем дошла и до Али. Он едва не выронил горячую чашу, руки его дрожали, и весь он был словно в лихорадке, и сердце сжималось от боли и страха. Неотвратимой казалась ему беда. Неотвратимой и близкой. Кумар сама открывала перед ней дверь своим вниманием к гостю, своими манящими улыбками и взглядами. Проклятая чаровница! Не друга - змею пригрел на своей груди Мыржык.
С трудом отхлебнув дрожащими губами чай, Али передал пиалу Кабулу и поднялся с паласа.
- Пегий мой заржал, должно быть, увидел коня хозяина.
- Почудилось, - махнул рукой Кабул.
- Верно, почудилось, - поддержал бия хивинец. Не хотелось ему, ой как не хотелось лишать себя радости, что обещана была судьбой. - Время вечерней молитвы, кто на закате солнца поскачет по степи...
- Однако заржал пегий... - упорствовал Али. - Пойду проверю... - И вышел.
Солнце ударило ему в голову багряными лучами. На гребне был еще день, а внизу - вечер. Али заслонил ладонью глаза, посмотрел в степь, на дорогу. Знал, что нет там всадника, нет Мыржыка. Не ржал пегий, прав Кабул, но нужно было, чтобы в степи был Мыржык, чтобы скакал торопясь к аулу. Только он мог отвести беду от своего дома.
За юртой загремела шумовка. Али оглянулся: у очага на корточках сидела Кумар, колдовала над котлом. Весело колдовала. А может, не колдовала, только прикидывалась, что колдует... Вышла следом за стремянным поглядеть, скачет ли на самом деле ее муж, и убедилась - не скачет. Посмеивалась теперь над глупым Али.
«Бесстыжая! - обругал ее мысленно Али, - Бесстыжая блудница. Собственными руками надевает на себя платье позора. И смеется...»
Злой, готовый убить ее, подошел он к очагу и сказал:
- Сестра, знаешь ли, кому стелешь дастархан? Не подняла головы Кумар, не посмотрела на Али, ответила, будто в котел бросила слово:
- Знаю.
- Посланец хана, уши и глаза правителя Хивы.
- Преданный слуга, хвала ему. Таких награждает хозяин.
- Угадала, сестра, его ждет великая награда. Теперь Кумар подняла голову и посмотрела на Али: о чем это он?
- Награда - головы наших биев. Застал их посланец Хивы за недозволенным занятием - сговаривались в юрте совета, как создать свое - каракалпакское -ханство.
- Ойбой! - вскрикнула Кумар. - Успел все-таки.
- А почему бы не успеть! Конь у него отменный.
- Конь-то отменный, да в дороге всякое может случиться.
- Не случилось, однако.
- Верно, не случилось, не смогла я бросить аркан под копыто его скакуна.
- Неужели пыталась?
- Разве не похвастался вам хивинец, как молодуха заманивала его в юрту?
Али виновато опустил голову: все знала эта чаров ница Кумар.
- Похвастался...
- У мужчин иначе не бывает.
Она стала ворошить сухой джангиль под котлом, и он занялся буйным пламенем. Зафыркало, зашипело сало в котле.
- Ваше место в юрте, - строго сказала Кумар. - Идите, кайнага!
Растерянный Али направился в юрту.
- Ну что, прискакал хозяин? - встретил стремянного смехом Кабул. - Скачет он, скачет, да в другую сторону.
Когда Али сел на свой палас, Кабул наклонился к нему и сказал доверительно, как сообщнику:
- Айдос, посылая тебя, знал, что нет Мыржыка дома и что хозяйка сумеет сделать отдых гостя спокойным и радостным.
Грешно так говорить, бий! - постыдил Кабула Али.
- А посылать не грешно? Али повел смущенно плечами.
То-то... Не знаешь, потому молчи, делай, что приказал Айдос. Он хитрый, твой хозяин.
Вошла Кумар, снова веселая, манящая движением и взглядом. Опустилась у входа на одно колено, спросила:
- Дорогие гости, не скучаете ли? Господин мой не приехал, могу ли я заменить его?
- О прекрасная! - поднял руки Кабул. - Кто, кроме вас, способен доставить нам радость!
Ужин готов, можно ли подавать?
- Да, да, - заволновался хивинец. - Что сотворено вашими руками, мы примем с великим удовольствием. И из ваших рук, божественная... Заменяя хозяина, будьте с нами.
Снова ровно огнем обдало Кумар. Загорелась вся, осчастливленная похвалой высокого гостя.
- Подчиняюсь, мой бек!
Кабул онемел. Такого он никогда не слышал. Женщина назвала гостя почти как мужа -«мой бек». Выходя из юрты, она, тоже как перед мужем, попятилась, выражая преданность и почтение.
Голова Али шла кругом. Он запутался окончательно во всем, что происходило. Люди говорили друг другу приятные слова, ровно песню пели, а творили зло этой же песне. Хорошо бы только Кабул и хивинец так поступали, но и Кумар не отставала от них, сама себя в силок заманивала. Знала ведь, задушит ее силок, затянется острый волос на тонкой шее. Лезет в силок и поет.
Страшна была ему эта греховная песня. А прервать ее не мог. Связан вроде был, как ягненок, которого бросили на съедение волку. Не выпутаешься, не убежишь. Крутись, мучайся. И он мучился, крутился на своем паласе.
Внесли мясо на красном деревянном блюде, оно лежало горой, и макушка ее была увенчана головой барана. Блюдо нес джигит. Сзади шла Кумар с огромной чашкой бульона. Она выполняла обязанности хозяина, как просил того хивинец. Опустилась на палас и стала разливать бульон по чашам. Али не стерпел.
- Сноха, это привычное мне дело, - сказал он.
- Вы гость, кайнага, - ответила Кумар. - Не лишайте меня радости услужить вам.
Пока молодуха наполняла чаши бульоном, Кабул разделался с бараньей головой. Отрезал левое ухо и подал Кумар, отрезал правое - подал хивинцу. С умыслом все. Хивинец улыбнулся, довольный, сказал вроде бы: «Равняешь нас, как мужа и жену»- и принялся глотать все, что подсовывал ему угодливый Кабул.
Когда мясо было съедено, а бульон выпит и гости принялись вытирать ладонями сальные губы, Кумар собрала посуду и сказала:
- Сколько могла - была хозяином, теперь, дорогой гость из священной Хивы, будьте хозяином вы. Не дайте почувствовать, что в доме нет моего господина.
Ушла и оставила гостей пораженными ее смелостью
- Ты слышал?- спросил хивинец Кабула.
- Слова не пропускаю, уважаемый, - захихикал гадливо Кабул. - Теперь вслед за Мухаммедом Рахим-ханом могу сказать: вы действительно удачливый джигит. Полог-то в женскую половину сам раздвигается...
Ждал удачи и мечтал о ней хивинец, но о такой легкой не думал. Сердце его зажглось в счастливом волнении.
- Слышал, значит... И не побоялась твоих ушей, видно, невмоготу молодухе одиночество.
- Наши степнячки - как кобылицы весной, не удержишь на привязи.
- И не надо держать, аркан на горячую кровь не накидывают. Ей воля нужна.
Кабул опять хихикнул:
- Ночь нужна...
- Истинно.
Ночь уже наступила. В степи лежал черный туман:- спала степь. В юрте еще теплился свет. Жалкий чирак желтым глазком глядел на гостей, мешал им. Кабул поднялся и задул его. Тьма стала непроглядной.
Спать. Время такое, что и в ауле, и за аулом не сыщешь бодрствующего. Надо бы и гостям Кумар забыться во сне, отдохнуть перед новой дорогой. А не идет к ним сон. Лежат, посапывают, покряхтывают, постанывают, будто упиваются покоем, и глаза у них зажмурены. Только напрасно все это - не нужен им покой, не до него им. Иного ждут.
Свершится зло - не помешает никто, некому помешать. Похоже, что все хотят здесь торжества зла. Даже Али хочет - устал он от ожидания, измучился. Он замирает, будто сон и в самом деле сковал его.
Поверил хивинец, что спят его спутники. Выждал время, почти неслышно сполз с ковра и подушек и, эфой черной извиваясь, хватая руками паласы, упираясь ногами в курпачи, стал выбираться из юрты. А там, на воле, уже поднялся и, пригибаясь, пошел, шурша песком и сухими травами.
Можно было проснуться тем, кто в юрте. Теперь-то играть ни к чему - зло выпустили. Нет его в юрте. Но страшно было признаться, что играли. И они, Али и Кабул, сопели, как прежде. Обманывали себя, обманывали судьбу и бога.
Только разве обманешь! Сердце Али колотилось. Он задыхался, звал на помощь всевышнего, слал страшные проклятия всем распутницам мира.
Но дыхание его было ровным, как и у Кабула.
Сколько прошло времени, неизвестно. Али казалось, что миновала вечность. А миновали всего лишь какие-то минуты.
Застучали легкие торопливые шаги - явно не хивинца. Тот ступал спокойно и тяжело. Откинулся полог, и вырос в проеме на фоне синего неба и звезд силуэт Кумар.
Она сказала спокойно и устало:
- Уберите хивинца с моей постели. Он мертв...
10
Али прискакал в аул, когда совет на высоком холме уже закончился. И хорошо, что закончился. Переполошил бы своим появлением и своим видом Айдосов помощник: был он черен. И конь был страшен - изошел пеной, ноги его дрожали от смертельной усталости. Пал бы тут же на холме, да плеть седока не давала пасть. Гнала и гнала.
На тревожный топот коня из юрты выскочил Айдос:
- Что, Али?
- Беда, мой бий.
Али хотел слезть с пегого, но не смог, повалился через седло, и Айдос подхватил своего помощника, как подхватывают падающий хурджун.
- Враги, что ли, напали?
- Ой, не знаю, бий. Могут и напасть... Убит хивинец!
Злые желваки заходили на скулах Айдоса:
- Не уберег! Застонал Али в отчаянии.
- Не смог, мой бий.
- Кто посмел?
- Кумар, сноха ваша.
Другое бы какое имя назвал помощник, принял бы Айдос. С болью или без боли, а принял. У него и самого вертелись на языке всякие имена. А вот красавицу Кумар, жену Мыржыка, принять не мог. Что-то нежное, чистое и доброе было рядом с этим именем. И вдруг! Не путаешь, Али? Ее ли это рук дело?
- Да. Вошла к нам в юрту и сказала: «Уберите хивинца с моей постели. Он мертв».
Айдос взял за руку помощника, повел в сторону от юрты, в которой дремали задержавшиеся гости из рода кунград, трое или четверо, велел опуститься на жухлую траву. Спросил:
- Кто знает об этом?
- Кабул.
- А где он?
- В ауле Мыржыка. Стережет тело хивинца. Спрятали мы его в хлеву.
- Не убежит Кабул?
- Ручаться не могу, мой бий. Боится хана. Гость-то был племянником правителя. Казнят нас всех.
Большой тяжелой рукой Айдос тронул плечо Али. Будто похлопал. То, что была тяжела рука, стремянный не почувствовал, а что спокойна - понял.
- Если казнят, то одного меня, - сказал Айдос.
- Зачем же тебя, великий бий? Она виновата. Она, Кумар!
- Нет, Али. Сноха не виновата. Поступила, как должна поступать каждая степнячка, защищая честь семьи и рода. Хвала Кумар!
- О великий бий...
Али хотел сказать, что Кумар сама заманила хивинца в свою юрту, обольщая улыбками и взглядами. Но не сказал. Если бий оправдывает сноху, значит, так нужно ему. Ведь он послал хивинца в аул Мыржыка к этой проклятой Кумар! Не в другое место, не к тому же Кабулу...
Али посмотрел на бия, желая понять его, утвердиться в своих подозрениях, но сделал это так робко, так неясно, что Айдос не заметил ни сомнений, ни любопытства своего помощника.
Он думал о Кумар, думал о себе, о судьбе главного бия.
- Все на себя беру.
Успокоиться бы надо Али. Снял с него бий вину за гибель хивинца. Со всех снял. Даже с этого ничтожного двуликого Кабула. А не явилось спокойствие. Не скажет же Айдос хану, что сам убил его племянника. Да и как такое скажешь! Не поверят, начнут дознаваться, и выйдет, что зарезала хивинца все же Кумар, а рядом были Кабул и Али. Сообщники вроде.
- Великий бий! - протянул руки к Айдосу стремянный, не зная еще, что просить у господина своего: защиты или наказания.
Айдос отстранил их.
- Нет на тебе крови, и не пытайся смыть ее. Чист ведь...
- Гость, однако, мертв?
Не сразу ответил бий, и ответил не то, что ждал Али: Так, может, и лучше.
Голос его не дрогнул при этом. Достоин, значит, был смерти племянник хана или нужна была эта смерть для чего-то великого, о чем не знал Али.
- Остались ли в тебе силы?- спросил Айдос.
- Сколько их надобно, бий?
- Столько, сколько требуется степняку, чтобы пересесть на другого коня.
- Малого требуешь, бий. Сяду.
Тогда садись и скачи обратно в аул Мыржыка. Заройте хивинца в загоне, как падаль, заткнув в его рот кизяк коровий... Кабулу передай: в четверг поедет со мной в Хиву и подтвердит все, что скажу я хану о гибели его племянника. Для других пусть язык его будет немым. Молчащему сегодня даруется жизнь завтра.
- Великий бий! - снова простер руки к Айдосу стремянный, - Хватит ли у меня сил доскакать до Хивы?
- Бедняга... - грустно улыбнулся Айдос. - Разве я требую от тебя невозможного? За аулом Мыржыка тебя сменит Доспан.
11
Когда Кабул увидел мертвого хивинца, смерть вроде бы коснулась его самого. Ни шевельнуться, ни слова сказать он не мог. Уставился в открытые глаза мертвеца и будто окаменел.
Мысль, однако, работала и была торопливой, Бежать!
И он побежал бы, наверное, да не дала убежать Кумар. Стояла, проклятая, в дверях и ждала, когда Кабул и Али поднимут мертвого с постели ее и вынесут во Двор.
Можно было убежать потом, после того как выволокут за ноги хивинца и бросят в хлев.
Но пришла иная мысль, иная, осторожная: куда бежать? В свой аул? Так он не за степью, не за Аралом. Найдут ханские нукеры, выволокут бия из собственной юрты, как выволокли сейчас этого безмозглого хивинца, накинут аркан и - в Хиву. А там - на плаху.
Бежать нельзя. И оставаться в ауле Мыржыка тоже нельзя. Что делать? Самому накинуть на шею веревку и удавиться? С бездыханного какой спрос!
Застонал, заскулил, как затравленный волк, бий Бежать нельзя, и умереть в собственной петле не хочется. Стал клясть Айдоса. Заманил все-таки в силок, обхитрил. Теперь живым отдаст хану. И посмеется еще Прежде Кабул хотел посмеяться над старшим бием, а получилось наоборот: старший бий смеется над Кабулом. Сидит на своем высоком холме и хохочет. Впрочем, как знать... Прискачет Али, объявит о смерти хивинца - подавится своим смехом Айдос.
Подавится не подавится, смех не камень, в глотке не застрянет, а застрянет, что проку Кабулу... Хивинца-то убили не на холме совета, а здесь. И привел его сюда Кабул.
«Ойбой! Где были мои глаза, когда правил коня на холм Мыржыка? Где были уши, когда Айдос уговаривал хивинца ехать к младшему брату своему, обещая покой и радость? Вот он, покой, вот она, радость!»
Волк затравленный кидается на охотника. Кабулу хотелось вцепиться в горло Айдоса и перегрызть его. Он даже выглядывал из юрты, приближая встречу со старшим бием. Смелости Кабулу, однако, хватило ненадолго: представив рядом с собой Айдоса, он тут же сникал, уходил обратно в юрту, прятался в самый дальний край ее. Так уходит волк, который уже не собирается загрызть охотника, когда он боится, как бы не загрызли его самого.
В темноте, среди одеял и подушек, увидела бия Кумар, внося в юрту утренний чай.
- Кайнага, - сказала она, - позавтракайте. Сказала так спокойно, ласково, будто ничего не случилось этой ночью и в хлеву не лежит мертвый хивинец.
Налила в пиалу чаю и протянула ее Кабулу. Той самой рукой протянула, которой убила своего гостя.
«Великий аллах! - ужаснулся Кабул. - Это не жена Мыржыка, это подруга самого сатаны».
- Доченька, - произнес жалостливо Кабул, - до еды ли? Гнев хана ждет нас.
Она подняла высоко свои тонкие, как крылья ласточки, брови, будто не понимала, о чем говорит бий, будто со сна плетет он несуразицу.
- Ешьте, кайнага!
- Сношенька, мы не виноваты. Все Айдос. Он послал на наше несчастье хивинца, он велел принять его в доме Мыржыка.
Снова нес несуразицу бий.
- Язык-то ваш, кайнага, не слуга вам. То зовете меня дочкой, то сношенькой. И почему об Айдосе говорите? Хивинца-то привели сюда вы.
- Что городишь, сестричка?! Я по пути здесь оказался, домой ехал...
- Путь в ваш аул лежит в другой стороне.
- Как же бросить гостя на полдороге?
- Бросили же сегодня... В хлеву он.
Не Айдосу, оказалось, надо было грызть горло, а этой дьяволице.
- Проклятая! - завизжал Кабул. - Заодно с Айдосом ты. Вместе вы погубили племянника хана.
Вздрогнула Кумар. Наконец-то вздрогнула, покинуло ее спокойствие. Но не страх сменил его. Не знала, видно, беспутная, страха. Негодование пришло к ней.
- Сам погубил себя хивинец. Перешагнул порог, охраняемый шариатом, коснулся запретного...
- Ха, нашлась защитница шариата...
- Что ж, если бии не способны оградить нас от надругательств, пусть сделают это дочери биев.
- Ты, значит?
- Я.
Кабул вылез из своих курпачей и подушек, как из норы волчьей, оскалил зубы. Зачихал, закашлял, пытаясь посмеяться над несчастной блудницей.
- Пусть тебя и казнит хан.
Она посмотрела ему в глаза. Дерзко и смело посмотрела. Не встречал он такого взгляда у степнячек.
- Готова к этому. Надену на свою шею петлю. Не на вашу, кайнага. Вашей больше подойдет ярмо ханского вола.
Взвизгнул опять Кабул: оскорбила, унизила его проклятая Кумар.
- Убери свое угощение!
Носком сапога он опрокинул чайник, расплескал все по коврам и паласам. Вышел из юрты. Злой, готовый снова перегрызть чье-нибудь горло. Чье бы только? Айдоса!
Не было за юртой Айдоса. Был Али.
По бийскому холму, погоняя нещадно плетью лошаденку, - не ту пегую, на которой уехал, другую, чалую, такую же неказистую, как и прежняя, - поднимался стремянный старшего бия.
Екнуло сердце Кабула. Забыл он про Кумар, обиду свою отбросил: пустое все. Крикнул вниз стремянному:
- Что сказал Айдос?
Конь у того трудно шел: холм хоть и пологий, а все же высота. Ноги чалого едва передвигались.
- Что сказал Айдос?- снова в нетерпении крикнул бий.
Но Али весь в своего хозяина. Молчит, негодный, и, лишь когда поднялся и стал слезать с коня, сказал:
- Захвати лопату и иди в хлев!
Выругался Кабул: не то хотел узнать от Али. В лопате ли дело? Однако взял лопату, стоявшую у юрты, пошел в хлев.
У дверей его нагнал Али.
- Что Айдос сказал?- в третий раз спросил Кабул. В голосе его было такое нетерпение, что Али поспешил ответить:
- Сказал: закопайте хивинца в навозе, суньте в рот кизяк коровий.
- Э-э, будто кизяком мы заткнем рот глашатаю, который объявит о нашей казни...
- Не объявит, - успокоил бия Али. - Все берет на себя Айдос. Давай поторопимся, надо успеть спрятать хивинца до приезда Мыржыка. Он уже близко...
Кабул воткнул лопату в навоз, разворотил его и, обнажив землю, влажную, мягкую, стал копать. Что еще сказал Айдос?
- Вместе поедете в Хиву.
Что?! - Лопата выпала из рук Кабула и с глухим стуком опустилась на землю, - Зачем ехать мне, когда Айдос все берет на себя?!
- Копай, копай! - сунул снова в руки бия лопату Али. - Не на казнь поедешь, а на праздник. Забыл разве приглашение хивинца? В Хиве той по случаю окончания молодыми муллами медресе... Повеселитесь...
Тьфу, будь он неладен, этот хивинец! До веселья ли тут! Если угодно богу, повеселюсь в своем ауле.
- Прежде сделаем, что велит Айдос. Ему за нас отвечать перед ханом. Копай, бий! Не себе роем могилу, а этому нечестивцу.
Покряхтывая и поругиваясь, Кабул взялся за дело. Лопата вонзалась в землю и откидывала ее на край ямы. Али отгребал ее, смешивал с навозом, чтобы было чем засыпать покойника. В навозе приказал Айдос похоронить хивинца.
- Пора! - сказал Кабул. - Готова могила. Неглубокую яму вырыл Кабул, ну да так получилось уж второпях... К тому же, по обычаю, могиле и положено быть мелкой.
Али втянул хивинца в углубление, усадил, стал заталкивать в рот мертвецу кусок кизяку.
- Закопаешь сам! - сказал Кабул. Оставил лопату и вышел из хлева.
Вовремя вышел. Волк чует, когда надо покидать опасное место. Почуял и Кабул.
У юрты уже стояли кони Бегиса и Мыржыка. Спешиться собирались братья. И спешились бы, вытянули бы ноги из стремян. Помешал Кабул. Удивил братьев своим появлением. Откуда взялся?
Гость - прошеный, непрошеный - все же гость. Закон степи - открой двери и сердце путнику. Однако, если оказался в доме, поприветствуй хозяина, объяви о цели приезда.
Этого ждали братья.
Не подошел к ним Кабул, не произнес слов, достойных случая. Направился прямиком к своему коню, привязанному к жердям загона, распутал повод, влез в седло и, уже проезжая мимо братьев, бросил наконец:
- Во всем виноват брат ваш Айдос.
Острыми оказались шипы, впились в Бегиса и Мыржыка. Какая вина? И почему названо имя брата?
Крикнуть надо бы было вслед бию: «Эй, Кабул, объясни!» Или ожечь плетью коней, помчаться за Кабулом, догнать его: «Что стряслось? Почему виноват Айдос?»
Не крикнули, не ожгли коней, не помчались вслед. Не успели. Вышла из юрты Кумар, взяла повод из рук Мыржыка. Сказала:
- Не тревожься, господин мой! Не виновен кайнага Айдос. Виновата я. Слезай с коня, иди в юрту!
Случилось, значит, что-то в ауле, а может, в самом доме... Двое поведали об одном и том же. Беспокойно стало на душе у Мыржыка. Самого сердца коснулись острые шипы. Терпеть невмоготу.
Однако, больно не больно, слезай с коня, иди в юрту. Принимай беду, коли она раньше тебя вошла в дом.
Не летают черные птицы в одиночку. Говорят же степняки: увидел ворона утром - днем жди стаи. Стаи еще не было, а второй ворон уже появился.
Вышел из хлева Али. Из той же самой двери, что и Кабул. Только не повернул, как тот, к коновязи, к чалому своему, чтобы отвязать и умчаться в степь, а направился к Бегису и Мыржыку. Поклонился им. - Сноха верно сказала, не виновен Айдос-бий. Опять Айдос, опять вина какая-то. Что к чему, объяснять Али не стал. Во дворе такое не делается. Вошел вместе с братьями в юрту. Там, когда опустились на паласы, поведал Бегису и Мыржыку о печальном событии минувшей ночи.
Братья выслушали Айдосова помощника молча. Онемели у них языки, но взгляды были красноречивы. Все, что чувствовали, что хотелось сказать и что надо было сказать в такую минуту, говорили глаза Мыржыка и Бегиса. Несчастье-то из несчастий, случалось ли такое в степи! Жена убила гостя. Самому посланцу хана всадила нож в сердце. Бог на небе и тот, поди, содрогнулся. Братьям бы рыдать, кричать, биться головой о землю, а не закричишь, не ударишься головой о землю. Все в сердце, все внутри. Снаружи только сжатые губы, смеженные веки - зрачков не разглядишь - и на супленные брови.
Однако разжать губы надо. Вызнать надо все. У того вызнать, кто убил гостя.
Вошла с чашами Кумар. Принесла Мыржыку и Бегису горячий бульон. Разогрела то, что подавала вчера гостям. И в тех же чашах, наверное.
Прекрасна была Кумар. Страдание измучило ее, но не обезобразило. Напротив, глаза вроде стали темнее, и огонь в них горел ярче. Рдели малиновым цветом щеки, на губах играла улыбка.
- Правда ли?- спросил со стоном Мыржык. Сказала бы «нет», поверил Мыржык и не стал бы наступать далее. Но не сказала «нет» Кумар. Сказала другое, отчего зашлось болью сердце Мыржыка:
- Правда, мой господин.
Ему, однако, не нужна была эта правда. Другую искал.
- Проклятый Кабул! - произнес он. Отвергла Кабула Кумар:
- Нет, мой господин, человек этот не виновен.
- Значит, Айдос?
- Ни при чем тут дедушка-бий.
- Тогда кто же? - Я.
- Заманила, выходит? - злорадно прошипел Мыржык.
Али весь сжался, как тогда вечером, когда Кумар словами и взглядами дразнила хивинца. Боязно ему стало: вдруг признается сноха, обрушит на себя гнев Мыржыка? А зачем? Ведь заманивала не прихоти ради, не о радостях думала. Сказал же Айдос: «Так, может, и лучше. - И похвалил сноху:- Хвала Кумар!» Чему-то великому послужила смерть племянника хана. А если великому, то не наказывать надо женщину, поднявшую на хивинца руку, а награждать похвалой! И Али мысленно стал просить Кумар не сознаваться в грехе, требовать стал: «Не смей, сношенька! Прикуси язык-то!»
И она услышала Али. А может, не услышала, догадалась сама, что надо сказать мужу...
- Гостеприимной была. Разве хорошо закрывать дверь перед путником. Несчастен тот дом, из которого убегает гость. Я следовала обычаям степи, мой господин.
Мыржык сжал руками голову, закачался, стараясь унять боль сердца.
- Да, гость не убежал... И не убежит теперь. Оставила ты его в моем ауле навечно.
Бегис, молчавший все время, добавил:
- Айдос оставил.
Поднял голову Мыржык: верно ведь! Брат старший прислал хивинца сюда. Прислал, чтобы убили. Вот кто истинный виновник.
- Нет! - закричала Кумар. - Я... я оставила...
- А-а! Сообщница Айдоса! - Мыржык поднялся и занес руку над Кумар. Ударить хотел, но не ударил, ругнулся:- Пошла вон, беспутная...
12
В непогоду оказался Айдос и его спутники перед ханским дворцом. Над Хивой висели тяжелые тучи, грозящие вылиться дождем, разразиться молнией и громом. Народ попрятался во дворах, боясь гнева небесного, как и гнева ханского. Улицы, по которым ехали степняки, были пустынны; тишина лежала над городом, только из- за стен дворца доносились говор и музыка.
Опоздали к началу праздника бии. Торопились, гнали коней, но путь далек, не одолеешь дороги за день. Остановились у ворот, когда пиршество было в самом разгаре.
Айдос спрыгнул с усталого коня, бросил повод До- спану, черенком плети постучал в толстую узорчатую дверь.
Стук был громким и эхом пронесся за стенами. Даже если бы спала стража, то проснулась бы. Но не отозвался никто.
Тогда Айдос крикнул:
- Откройте!
Не спала, оказывается, стража и не отходила от ворот. Ленивый, гнусавый голос спросил:
- Кто ты?
- Айдос!
- Что тебе надо?
Званого гостя спрашивали, что ему надо. Не бывало такого прежде в ханском дворце. Знала стража старшего бия каракалпаков, пропускала его беспрекословно и еще улыбалась приветливо. Иногда ворота открывались загодя, как только бий появлялся в конце улицы. Видно, новый хан сменил стражу, поставил к дворцовым воротам невежд и грубиянов.
Будь Айдос один, накричал бы на стражников, заставил открыть ворота. Но рядом стояли люди его, и унизить себя руганью он не мог. Решил обратить все в шутку. Сказал весело:
- Еду стать ханом.
Сонная одурь мигом оставила стражников. Они залились смехом. И смех был гадливым, оскорбительным для бия. Гнусавый голосок пропел стишок, сочиненный, видно, только что:
Ханский надень венец,
Иди пасти овец!
Пастуха удел таков:
Эмир среди скотов.
Плетью вроде бы хлестнули этими словами по лицу Айдоса. Коня так не хлещут, даже в ярости. Ответить бы тем же, но недостойно главного бия вступать в перепалку со стражниками. Повернулся он к спутникам своим, сказал растерянно:
- Поезжайте обратно, родные.
Без грома, без молнии начался дождь. Не густой, но лица и руки степняков обмыл разом.
- Поедем, пожалуй, - охотно согласился Кабул. Не по собственной воле, по понуждению Айдоса приехал он в Хиву и теперь легко покинул бы ее. - Погода сопутствует нашей судьбе. Вся в слезах.
Кадырберген поддержал Кабула. Не нравилась ему Хива, как и погода. Стесняла душу.
- Да, бог прибавляет к нашим слезам слезы небесные, а вот убавить забывает... Самим об этом надо заботиться...
Ладонью, рукавом чекпена стал стирать с лица холодную влагу.
- Посланец Хивы, пригласивший нас, оказался бродячим псом, - сказал Кабул. - Пролаял на ветер. Вернемся в свои аулы, насытимся у собственных котлов.
- Вернуться придется, - согласился Айдос. - Однако обидой нашей какую гору разрушим, какую птицу поймаем? Хозяин-то во дворце, а мы на дороге. Не узнает хан, что на сердце каракалпаков, не услышит их печальных слов. А должен узнать, должен услышать. Не для того скакали за солнцем, чтобы не увидеть утpa... Поезжайте-ка на базар, купите по барану на двоих и ждите меня у Маман-шенгеле. Там, в зарослях, и дождь не страшен.
Айдос кинул Кабулу мешочек с деньгами, и тот схватил его на лету, как ястреб ласточку. Ловка была рука охотника.
- Будь по-твоему, Айдос! Когда ждать тебя у Маман-шенгеле?
- Если войду во дворец с поднятой головой, то до заката солнца, если с опущенной, то после заката, - ответил Айдос.
- С опущенной идут не к трону, а на плаху, - усмехнулся Кабул.
Кадырберген замахал руками, будто хотел отогнать страшную мысль Кабула:
- Не склоняй голову, Айдос!
- Желание ваше - закон! Достойно ли вольного степняка склонять голову!
Айдос взял из рук Доспана повод, повел своего коня к дворцовым воротам. Крикнул, прощаясь с биями:
Светлой дороги вам, родные!
Первым повернул коня от дворца Кабул. Поддал под бока своему вороному бедуину, послал вперед. И тот повел за собой всю стаю биев по пустынной хивинской улице. Застучали копыта, отозвались дробью за стенами дворца.
Один остался Айдос. Собрал все мужество свое, всю волю. С поднятой головой надо было войти во дворец: не просить, не уговаривать, не унижать себя.
В двух шагах от ворот Айдос замер. Замер, как ту-рангиль в затишье. Пусть увидят бия стражники, пусть распахнутся створки! Сами распахнутся перед главным бием каракалпаков.
Чуда требовал Айдос.
Существует ли оно, чудо это, в подлунном мире? Является ли оно тому, кто ждет, требует его?
- Что же ты медлишь, войди! - прозвучал голос. Не из- за ворот, не из- за стен дворца прозвучал. За спиной Айдоса. И был он слабым, старческим, ничтожным. Однако дерзким. - Покажи свое могущество!
Надо было оглянуться, посмотреть на смельчака, посмевшего сказать такое бию. Но не оглянулся Айдос. Он узнал Есенгельды и догадался, что старик как тень долго скакал за ним и настиг у стен дворца.
- Возомнивши себя ханом каракалпаков, стоишь у ворот настоящего хана как раб.
Такое уже не стерпишь: Есенгельды поносил Айдоса похуже стражников. И Айдос бросил с раздражением через плечо:
- Господином ли сам оказался здесь? Есенгельды заверещал, будто ему наступили на ноги кованым копытом.
- Я стар! И это делает меня господином над такими, как ты. Оглянись, Айдос, посмотри на человека, снявшего с тебя, как с коня, путы и пустившего по тропе величия. Поклонись тому, кто открыл тебе глаза на истину! - Старик задыхался в своей злобе, в своем отчаянии.
И Айдос оглянулся. Хотел увидеть немощного, согбенного, умирающего врага своего, а увидел статного, крепкого, хотя и совсем седого степняка. Есен-•гельды и не собирался умирать. Он думал жить долго.
Ты жаждешь увидеть мою смерть! - сказал Айдос. - И с этой целью пришел в Хиву. Велико же твое желание, Есенгельды.
- Да, мое желание велико. Но не смерти твоей желаю я, а твоего спасения. Не к той двери подошел ты, Айдос. Не откроется она перед тобой!
- Откроется! - уверенно сказал Айдос. Так уверенно, что смутил старика.
- Что ж, если ты силен и откроешь дверь, возьми меня с собой к хану.
Насмехался, что ли, старик над уверенностью Айдоса или в самом деле хотел попасть во дворец? Не к хану, конечно, - не станет говорить с каким-то Есенгельды правитель. Но, может, старик позор Айдоса хотел увидеть? Весть о гибели посланца хана небось уже долетела до Хивы, и над старшим бием нависла угроза расправы...
- Войдешь во дворец, как и я! - произнес тот.
- Вместе войдем. Без меня не переступишь порог! - настаивал Есенгельды.
- Не переступлю.
Приоткрылась дверь, в щель высунулась голова стражника. Должно быть, того самого, который пропел насмешливые стихи об Айдосе.
- Эй, эмир овечий! Войди один, - разрешил милостиво он.
Чаша унижения, оказывается, не была выпита до дна. Глумиться продолжали над Айдосом слуги хана. Но только ли они? Кажется, сам хан решил унизить каракалпакского бия.
Тяжелые ворота заскрипели, раскрылись. Входи, Айдос!
Он стоял в двух шагах от порога. Сделай два шага эти - и окажешься во дворце.
Стражники смотрели на бия и ждали. Смотрел и Есенгельды и тоже ждал.
Обманул их ожидания Айдос. Повернулся, потянул за повод коня, пошел прочь от дворца. А когда отошел, крикнул Есенгельды:
- Поедем в Маман-шенгеле! Там ждут нас джигиты.
Не старику Есенгельды предназначались эти слова, а стражникам. Пусть услышат и запомнят: Маман-шенгеле!
Сели оба на коней. Погнали их неторопливо по пустым улицам Хивы.
Улицы Хивы длинны, как хвост варана; конца им, кажется, нет; переходят одна в другую, сворачивают то влево, то вправо, переплетаются, возвращаются назад. Пока выберешься на окраину, собьешь копыта коня. По городу ехали - дождь лил, сеялся нехотя. За город выехали - стих дождь. Под ветром стала сохнуть земля, мелели лужи.
Ехали молча. Айдосу было не до разговоров, да и говорить с врагом не о чем. Злое все сказано, доброе не родилось еще. Думал о своем, и думе этой не было конца.
Может, так до самого Маман-шенгеле и не открыли бы ртов. Да вот споткнулся конь Айдоса. Ничего вроде не встретилось - ни ямы, ни камня, однако сбился с шага конь.
Досада вырвалась с языка Айдоса:
- Дурная нога и на гладкой дороге подворачивается.
Есенгельды только и ждал повода, чтобы вытянуть из своего хурджуна целую горсть слов и рассыпать их перед старшим бием:
- Гладка ли дорога в Хиву? На ней и конь и седок дуреют.
Слова - все равно что рассыпанные зерна джугары: не затопчешь, не перешагнешь, собирать надо.
- Будто в Кунград дорога глаже... - покачал уныло головой Айдос. - И на ней конь и человек дуреют. Ты совсем уже потерял разум, навещая кунградского хакима.
- Не скажи, - миролюбиво возразил Есенгельды. Спрятал старик подальше свою спесь и свою гордость, затевая нелегкий разговор с Айдосом. Никогда прежде не спускал обиды, а тут будто не заметил ничего. - Не скажи, мудр Туремурат-суфи, общение с ним полезно и молодому и старому, глаза будто по-новому глядят на мир.
- Что же увидели нового в этом мире твои глаза? - с усмешкой спросил Айдос.
- Дела старшего бия.
- Опять за свое! - махнул рукой Айдос. - Не ново то, что делает старший бий. Деды и отцы начали это. Или забыл Мамана?
- Помню. Только не твоих дел то начало. Одной семьей жили каракалпаки, теперь - многими семьями. Был аул трех братьев, стало два аула трех братьев. Разошлись берега.
- Поусердствуете со своим суфи, будет и третий аул.
- Зачем так, Айдос? - обиделся вроде бы за суфи Есенгельды. - Туремурат, наоборот, хочет соединить два расступившихся берега, быть мостом...
- Верно, быть мостом, по которому мы все пойдем в одну сторону: к кунградскому хакиму. Сначала он увел Бегиса и Мыржыка, теперь пытается увести Айдоса. За мной прислал тебя? Признайся, Есенгельды.
- За тобой.
- Напрасно старался. Не лежит моя дорога через мост Туремурата-суфи.
- Пусть ляжет. Другого моста нет, Айдос. Кунградский лишь. Это все поняли.
- Плохо у тебя с памятью стало, Есенгельды. Есть еще хивинский мост.
- Заказан он для Айдоса. На нем зиндан и виселица. А на кунградском мосту жизнь и свобода.
- Что-то вы с Туремуратом-суфи все мне смерть пророчите, - тревожно повел плечами Айдос. - Или задумали черное дело?
- Астапыралла! - замахал руками Есенгельды. - Не думай такое. Грех подозревать великого суфи в низменных намерениях. Чист он как ангел. Смерть-то тебе уготовил хай хивинский. Предостеречь брата своего и послал меня суфи.
- Лжешь, старик!
Всевышний свидетель тому, что в сердцах наших добрые намерения.
Лгал Есенгельды. Чувствовал это Айдос. Но повторенное трижды слово «смерть» все же напугало старшего бия. Будешь звать постоянно смерть, так она и в самом деле явится. Торопит же ведь, каркая, ворон непогоду, так накаркает несчастье и Есенгельды. Вороном злым сидит на коне, сгорбился, насупился. Мечется на ветру его белая бородка, костлявой рукой пытается поймать ее и не может. Еще больше хмурится, еще больше злится.
- Зачем же хотел войти вместе со мною во дворец?- спросил Айдос. - Там ждала меня виселица.
-суфи сказал: «Если не остановишь Айдоса перед ханскими воротами, проводи его до ханского трона, будь ему опорой в последнюю минуту. Ведь все отвернулись от старшего бия».
- Отвернулись?! - удивился Айдос.
- Отвернулись, брат мой. На холме совета бии приняли тебя, а спустились с холма - отвернулись. Каждый выбрал свою тропу. На Айдосовой тропе ты один.
Опять лгал Есенгельды. Не отвернулись от Айдоса бии, не могли отвернуться. Верил он в это. Но как слово «смерть», обдало его холодом и слово «измена». Повтори старик трижды его - поверишь, пожалуй, и в это пророчество. Накаркает злой ворон.
Айдос хлестнул коня, словно хотел хлестнуть проклятого ворона. Сказал на скаку:
- Одинокая тропа не страшна, была бы верной. Доберемся по ней до цели.
13
Кустарниковые заросли Маман-шенгеле такая чащоба, что ни человек, ни конь не в силах сквозь нее пробиться.
Чистые от кустарника поляны редки, и не пройдешь к ним: топором прорубать тропу надо. Станешь же прорубать - жизни не хватит. Но кто знает тайны Маман-шенгеле, пройдет к чистому месту, не прорубая тропы. Да, немногие ведь знают и с другими своими секретами не делятся. Как Айдос, к примеру.
К заветной полянке надо идти по кругу, огибая заросли и спускаясь к берегу канала. Отсюда, защищенная водой, начинается неприметная для чужого глаза дорожка. По ней, тревожа птиц и тишину, дойдешь до чистой поляны, на которой растет большой турангиль. Такой большой, что не всякая юрта своей крышей сравнится с шапкой его ветвей. Под ней и горячее солнце не солнце, и холодный дождь не дождь. Как кошма толстая - от всего защитит.
По хитрой тропе прошел к турангилю Айдос. Привел с собой Есенгельды.
Было время третьей молитвы - намазлыгер, и джигиты общались со всевышним. Никто не поднялся с ковриков, никто не повернул головы в сторону Айдоса и Есенгельды: грех отвлекаться от святого дела. Но отметили для себя, что оба старейшины рода кунград прибыли вместе и, значит, мир между ними.
Есенгельды первым спрыгнул с коня и упал на коврик - так торопился начать разговор с богом. Айдос приступил к молитве не спеша, хотя ему-то надо было торопиться: беды настигали его, а кто поможет, кроме бога...
Стал молиться Айдос, стал восхвалять всевышнего, превознося его как творца мира, средоточие добра и справедливости, надеясь, не без тайного умысла, обратить взор божий на долю старшего бия и проявить к нему благосклонность. Надо было бы попросить у всевышнего защиты от врагов и наказания тем, кто строит козни. Но грешно просить у бога то, что связано с земным. Да и говорят на Востоке: не желай другому смерти, лучше пожелай себе долгой жизни. Жизнь, долгая жизнь нужна Айдосу, ее молил у всевышнего старший бии, только она дала бы возможность осуществить задуманное.
Молились степняки, общались с богом, а вокруг все шло своим чередом. Горел зажженный Кабулом очаг, свисали с жердей джангилевых бараньи тушки, освежеванные Кадырбергеном. Оставалось лишь снять их с жердей, располосовать острым ножом на куски, посадить на очищенные от кожицы веточки и опустить в огонь. Заиграет сало в жару, взовьется ароматный дымок над поляной. Потянутся руки к горячему сочному мясу. Вот оно, земное, пьянящее своей силой.
Звало земное степняков. Поэтому не задержались они с молитвой, не затянули свой разговор с небом. По вскакивали с подстилок, поспешили к огню. Встал и Айдос. Один Есенгельды остался на коврике. Гордость не позволяла ему так быстро прервать общение с богом. Недостойны истинного мусульманина суета и торопливость при соблюдении святого обряда! Он сидел с закрытыми глазами, чтобы не видеть ничего, способного соблазнить. Но не молился уже. Вспоминал происшедшее нынче перед дворцом. Оно выходило против Айдо- са, и это радовало Есенгельды. Радовало и утоляло жажду мести. Не без рук Есенгельды затягивалась петля на шее старшего бия. Еще немного - и задохнется Айдос, высунет свой проклятый язык, исчезнет с дороги Есенгельды.
Желание гибели Айдоса было так велико, что, поднявшись с молитвенного коврика, старик стал искать глазами старшего бия, словно тот мог исчезнуть за эти минуты. Но не исчез Айдос. Вместе с Кабулом ломал сушняк, складывал горкой возле ямки, накидывал на огонь, не давая ему слишком высоко подняться и схватить жадными языками нанизанное на деревянные шомпола мясо.
Миром и спокойствием было наполнено все, что увидел Есенгельды, и сердце его загорелось ревностью.
- Хорошего слугу нашел себе Айдос, - направил старик ядовитое жало свое в Кабула, давнего врага старшего бия. - Держит чужой огонь как собственный.
Будь выпущена всего капелька яда, и та помутила бы разум Кабула, подняла бы притихшую ненависть к Айдосу, а старик перестарался, отдал всю злобу свою, оскорбил Кабула, унизил его бийское достоинство.
- Не Айдосов это огонь, - огрызнулся Кабул. - Наш огонь, общий.
Сделав глупый шаг, Есенгельды уже не мог не сделать второго, более глупого. Известно, затмевает злоба все разумное.
- Айдосов огонь стал общим. Как бы не сгорели вы все в нем! - прокаркал старик и затряс своей бородой как козьим хвостом.
Кадырберген, который нанизывал на веточки джан-гиля куски мяса, оставил свое дело и обратился к Есенгельды :
Ты этого хочешь, Есенгельды-ага? Или предостерегаешь?
Нахохлился старик, напустил на себя важность.
- Хотел бы, так не пошел бы следом за непутевым Айдосом, не влез бы в эту джангилевую западню. Зачем вольному степняку непролазные заросли, голова и ноги в них завязнут, станешь добычей шакала...
- Мы завязнем, значит, и шакалы завязнут, - усмехнулся Кадырберген.
- Ха, велика радость попасть на доброе кладбище. Кто потом разберет, где кости человека, а где зверя. Осквернится душа мусульманина от соседства с грязным животным.
Обижен был Кабул на Есенгельды и слова его отвергал как недостойные, но зловещий смысл, вложенный в них, смутил его. Храбростью он не отличался, хоть и был охотник: при ловле зайцев и лисиц к чему храбрость - достаточно хитрости! А тут хитростью не обойдешься. Шакалы не лисицы, они сродни волкам. Да и не о настоящих волках идет речь, о людях говорит Есенгельды, о врагах. Озираться стал Кабул, прислушиваться: не рыщут ли за кустами шакалы - четвероногие ли, двуногие ли? Ему, Кабулу, больше других грозила опасность: не расплатился он еще за беспутного хивинца, и расплаты хан может потребовать в любой час.
- Верно, что это наша земля?- спросил обеспоко-енно Кабул старшего бия. - Хозяева ли мы на ней?
Айдос переломил толстую, сухую донельзя ветвь джангиля будто выстрелил. Напугал и без того оробевших биев. Кабул даже голову вобрал в плечи.
- Наша земля, - твердо ответил Айдос. - Межа святая. Сделаешь шаг к северу - бий, сделаешь к югу - раб.
- Сейчас-то мы кто?
- Вольные степняки.
Успокоился вроде Кабул - подумал, видно, о шаге на север.
Заметил это Есенгельды, покачал осуждающе головой.
- С Айдосом-то вы рабы. Где застанут вас нукеры хана, там и кончится ваша свобода. А хан - хозяин и юга и севера. Не уйти от него, не спрятаться...
- Полно вам, Есенгельды-ака! - взмолился Кадырберген. - Что уж так все у вас безотрадно... Живые должны жить и благодарить бога, что жизнь им даровал. Вместо слов горьких примем-ка лучше мясо сладкое. Тем более что оно уже готово и само просится в рот.
- Слава мудрому Кадырбергену! - засмеялся Айдос. - Примемся за мясо, а несчастья и беды от нас не уйдут.
Все расселись на сухих ветвях, как на мягких кошмах, подобрали под себя ноги. Потянулись к деревянным шомполам. Мясо было горячим, будто угли, и обжигало руки. Но это не остановило степняков. Они с веточек снимали его зубами и отправляли в рот.
Трапеза мирит всех, даже врагов. Забыли степняки тревожное и грустное, навеянное словами Есенгельды. И про опасность забыли. Тишина подкупала каждого.
Когда одолели первого барана, а второй, разделанный на сто кусков, повис над огнем, степняки подобрели вовсе. Не то что спорить, думать ни о чем неприятном не хотелось. И если бы не Есенгельды со своими предостережениями, забыли бы о хане, о его нукерах, о шакалах, которые бродят где-то в чащобе. Но неугомонный Есенгельды не утихал:
- Не глуп ты, Айдос, а поступаешь неразумно. Зря у ханских ворот крикнул, что едем в Маман-шенгеле. Не только у меня, но и у стражников есть уши.
- Для них и сказано было, - ответил Айдос.
- Хану хочешь помочь найти себя?
- Нет. Хочу, чтобы не мучили понапрасну коней в степи, отыскивая Айдоса.
- Здесь решил накинуть на себя аркан?
- На своей земле легче умереть.
- Начнут накидывать аркан - не одного тебя захватят. Эй, джигиты, не убраться ли нам отсюда подобру-поздорову...
- Воля ваша, Есенгельды-ага. Закончим второго барана - и седлайте коней!
Джигиты стали подносить новые веточки с нанизанным на них мясом, горячим как уголь, обжигающим руки и губы. Вдруг раздался стук копыт в зарослях джангиля.
Пара коней шла напористо по тропе, ведущей к поляне.
- О алла! - вознес руки к небу Есенгельды. - Торопятся, шакалы...
Есенгельды хотел подняться, но Айдос остановил его:
- Не твой - мой час пробил, старик.
Айдос встал и пошел навстречу спешащим к турангилю всадникам.
Есенгельды не ошибся: это были нукеры, вооруженные, на горячих конях.
- Айдос! - крикнул первый, едва конь вынес его на поляну. - Собирайся! Тебя требует Мухаммед Рахим-хан. Приказано доставить в Хиву немедленно.
- Повинуюсь, - опустил голову Айдос и направился к своему коню, стоящему у турангиля.
14
Домой Али вернулся вроде бы и не стремянным. Понял это, когда прощался с Айдосом за холмом Мыржыка. Не думал уже бий о своем помощнике, забывал о нем на глазах, торопился расстаться. Последнее, что сказал: «Быка из загона возьми, пусть будет твоим началом счастья и богатства».
Какое уж там начало счастья! Если старшему бию не дал счастья рогатый, а бий-то достойнее своего стремянного, почему вдруг подарит его Али? Да и не за что. Предал своего бия Али. струсил, когда над ними обоими закружила птица смерти. Не клюнула еще ни Айдоса, ни Али, но ведь путь до Хивы далек, и найдет время, чтобы клюнуть. За смерть хивинца придется расплачиваться смертью.
Как расстался с бием Али, как передал его в руки Доспана, так и занемог. Слез с коня у самого дома сам не свой. В юрту вошел чужим. Будто все глядело на него с укором: зачем явился, здесь ли тебе место?
И сын спросил, косо глядя и хмурясь:
- Прогнал тебя Айдос-бий?
Убил бы щенка за сказанное, не будь он прав.
Прогнал ли Айдос своего помощника или отпустил, пожалев, суть-то одна: не нужен он больше старшему бию.
Собственная ненужность мучила Али. Признаться в этом не мог. Выше его сил было это. Сказал, однако, другое:
- Если, послав меня женить сына и подарив на главный калым своего быка, посчитал, что прогнал, то прав ты, Жалий...
Не поверил бы Жалий отцу, не упомяни тот рогатого. Солгать про быка - опозорить весь род. И про женитьбу не солжешь. Думали про невесту для Жалия давно и калым собирали.
Зарделся Жалий: то ли устыдился сказанного, то ли обрадовался вдруг выпавшему счастью, но не сказал «спасибо» ни отцу, ни старшему бию.
В юрте Али повторил все жене. Она, немощная, поднимавшаяся с постели лишь с чужой помощью, тут, обрадовавшись, поднялась сама.
- Дожила все же до счастливого дня, - сказала бедняжка, держась слабыми руками за жердь, что подпирает свод юрты. - Да отблагодарит Айдоса всевышний! Заботится о нас старший бий.
- Люди другое говорят, - робко вставил свое слово Жалий.
- Перестанут говорить, как поведу быка счастья и богатства к будущему свату, - отверг чужой навет Али. - Ни делом, ни словом не унизил нас старший бий.
- Э-э... - простонала жена Али. - У людей свои заботы, у нас свои. Пошел бы, отец, поискал невесту Жалию.
Поворачивалось дело так, что и думать о своем несчастье было некогда, и разлад с Айдосом не мучил уже сердце Али, как прежде. Ветром налетели на него заботы, закружили его. Успел только сойти с коня, а снова надо лезть в седло. Теперь не по Айдосову приказу, а по собственной нужде.
Куда, однако, скакать? Где невеста-то?
Мать ласково, чтоб не обидеть сына, спросила:
- Может, приметил какую девушку, так скажи, сынок. Если в нашем ауле она, так и седлать коня не надо. Засветло обговорит все отец, а утром погонит быка за калым.
Помялся Жалий и выдавил из себя: - Дочь Гулимбета...
- О-о! - протянула мать. - Придется седлать коня. Далекую невесту выбрал сынок.
- Это какой Гулимбет?- решил уточнить Али. Ему ведь предстояло искать будущего свата в степи.
Гулимбет- соксанар, из аула Маман-бия.
- Странное прозвище! - удивился Али. - Гулимбет, Считающий просо...
- Хорошее прозвище, - одобрила мать. - Если умение считать передалось дочери, то будет кому копить богатство. Наш-то Жалий простодушен и доверчив, у него все из рук и ничего в руки!
- Наверное, умение считать - тоже счастье, - рассудил Али. - Пусть оно войдет в юрту Жалия.
- Пусть, - согласилась мать.
Бык Айдоса, оказывается, нес счастье всякому, кто становился его хозяином. Али перестал сетовать на судьбу свою: не обделил, выходит, бог его, раздавая блага земные. И сына Жалия не забыл. Глядишь, станет настоящим степняком. Вот оно - начало счастья.
Не знал Али, что не началом счастья был этот день, а началом несчастья.
Ранним утром, оседлав коня, он поехал сватать дочь Гулимбета, Считающего просо.
Однако лучше бы не ездил. Едва конь вынес его от аула, как с другой стороны в аул въехали Бегис и Мыржык. Въехали и остановили коней у юрты Али.
- Эй, джигит! - крикнул Бегис, вызывая Жалия. - Небо опрокидывается на землю, а ты спишь в своей норе ровно суслик.
На крик вышел Жалий, удивленный и напуганный: может, в самом деле беда?
- Что, бий?
- Не знаешь разве? Скрытен, оказывается, твой отец. Прогнал его Айдос от себя, как больную собаку. Пнул сапогом несчастного...
Побледнел Жалий от стыда за отца: с собакой сравнили!
- Молчишь! - зарычал Бегис. - Принимаешь обиду Айдоса!
- Нет, не принимаю, - пролепетал Жалий. - Разве такое можно принять...
- Тогда защити честь отца!
- Как?- не понял Жалий. Может ли он, простой степняк, в ответ на нанесенную ему обиду пнуть бия ногой. Такого не бывало. - Как защитить?
- Садись на коня и скачи за нами! - сказал Бегис. - В дороге все поймешь.
- И торопись! -добавил Мыржык. - Джигиты ждут нас.
На краю аула, верно, собиралась стайка верховых. Они были с арканами и копьями.
Волнение охватило Жалия: за отца встают парни его аула, а он колеблется, медлит. Трусит вроде. Что подумают о таком джигите степняки?
Пошел в загон. Не уверен был, однако, что делает правильно, душа его маялась сомнениями, и, не будь рядом Бегиса и Мыржыка, остановился бы, но не давали передыха бии, взглядами и окриками подталкивая вроде бы Жалия. И он дошел до загона, оседлал коня, вскинулся в седло. Поскакал следом за джигитами, не сказав ничего ни матери, ни брату.
Отец вернулся к вечеру. Привез согласие Гулимбета отдать дочь за Жалия. А Жалия дома не оказалось. Никто не знал, куда он девался. Младший сын, Омар-джан, видел только, как брат сел на коня и помчался в степь. Огорчило Али отсутствие сына, но ненадолго. Думал Али, вернется Жалий - порадуются все вместе успешному завершению сватовства, и утешился этим.
Однако Жалий появился в ауле лишь на третий день, почерневший от ветра и усталости. О невесте не спросил, будто уже и не собирался жениться. Лег отдыхать и проспал до следующего дня. Встал и снова без слов направился в загон седлать коня.
- Жалий! - окликнул сына Али.
Любил отца Жалий, чуток был и добр к нему, не только на окрик, на невысказанное желание отзывался охотно и торопливо. А тут не отозвался, будто не слышал крика, требовательного и тревожного. Не оглянулся даже. Накинул седло на круп коня, затянул подпругу, вставил ногу в стремя.
Понял Али - теряет сына. Не знал почему, недоступна была его разуму причина, а душа уже стонала в одиночестве. И Али снова крикнул:
- Жалий!
Не тронул Жалия крик отчаяния. Влез в седло, пустил коня прочь от юрты.
Проститься с сыном должен был Али, но не смог. Вцепился в узду, остановил коня у загона.
- Куда, сын?
Жалий процедил сквозь зубы:
- Куда все.
- А все куда?
- Мстить Айдосу...
Вот она - злая сила, что отнимает у него Жалия. Кто породил эту силу? Не сам ли Али? Скрыв истину, бросил тень на Айдоса.
- На кого поднимаете руку? Айдос-бий - отец наш.
- И отец может быть предателем.
- Оторви язык свой! Тебе ли судить о делах старшего бия. Ты лишь песчинка у его ног!
- Не я сужу, судят люди.
- Ах, люди! Слезай с коня!
Не для того набирался решимости Жалий, чтобы вот так на самом первом шаге расстаться с ней. Нелегко остывает кровь степняка, трудно гасится огонь злобы Словом его не загасишь.
Жалий рванул узду из рук отца, поддал ногами коню под брюхо. И ускакал бы, да не дал Али сделать это. Перекинул ногу Жалия через седло, и тот рухнул головой вниз, беспомощно ловя на лету растопыренными пальцами что-либо, способное удержать, но хватал лишь попусту.
Никогда не замахивался на детей Али. Не умел делать этого. А тут замахнулся, ослепленный гневом. Сотворил непоправимое. Упал Жалий. Упал, чтобы больше не подняться. Хрустнул позвоночник, и Жалий скрючившись, замер, не вскрикнув, не застонав.
Вбежал в юрту Али: - Покарай меня, всевышний!
Какую кару обрушивает бог на человека, убившего сына своего? Есть ли такая кара? Нет ее.
15
Всю дорогу нукеры торопили Айдоса. Дважды их настигал дождь, но не остановил, не заставил укрыться в придорожных зарослях. Спешили нукеры. Видно, приказано было им доставить каракалпакского бия во дворец засветло. А свет дня уже мерк. В пригороде Хивы кони несколько сбавили шаг. Улицы были запружены народом, горожане толкались у своих заборов и калиток. Хива гудела. Гул этот Айдос услышал еще издали, но не мог понять, чем он вызван. Тревогу он, однако, вселил в душу, и тревога росла по мере того, как сокращалось расстояние до хивинского дворца.
Можно было проехать ко дворцу окольным путем, не натыкаясь на народ, но нукеры двинулись напрямик -через базар, стараясь поспеть в назначенный срок. Пестрое людское море вокруг - яблоку, как говорится, негде упасть, мышь не пролезет.
- Берегись! - кричали нукеры. - Дай дорогу слугам хана!
Морды лошадей упирались в затылки хивинцев, в чалмы и тюбетейки, грудью расталкивали людей.
Старший нукер пустил в ход плетку, стегал по спинам упрямых и нерасторопных.
- Посторонись! Не видишь, безглазый, людей хана.
Плеть плохо помогала, крики тоже. Голоса нукеров тонули в нарастающем шуме толпы.
Люди были возбуждены, они что-то говорили, но Айдос не мог разобрать слов и потому не угадывал причину возбуждения. Лишь когда выбрались на середину базарной площади, все стало ясно. В центре свободного от людей круга высился столб со свисающей веревочной петлей.
Когда спешишь по велению хана в город и тебя торопят его нукеры, виселица на пути не кажется случайной. Пустая петля вроде бы ждет спешащего, напоминает ему о конце пути человеческого.
«Недоброе предзнаменование, - подумал Айдос. - И нужно было этому столбу подняться в час моего появления в Хиве!» Он вспомнил угрозу казначея ханского: «Лишь тогда крепко держится на плечах голова бия, когда крышка казны упирается в золото». Не упиралась теперь в золото крышка, и нового хурджуна с деньгами не привез старший бий - то великая причина для гнева правителя. Еще страшнее станет гнев, когда хан узнает о гибели своего племянника, если не узнал уже. Айдос хотел спросить у нукеров, для кого предназначена виселица, но побоялся ответа.
Ехавший сзади Доспан не терзался черными мыслями, одолевавшими старшего бия. Ни для себя, ни для Айдоса не предназначал он виселицу, да и вообще не знал, что это такое. Разглядывал с любопытством новорожденного бычка - диковинное сооружение, как все остальное в Хиве, казавшееся удивительным и непонятным. Он крутил головой, пялил глаза на людей, на дома, на минареты.
Ты не первый раз здесь, Доспан! - строго сказал бий. - Ты все знаешь, твои глаза устали!
«Нет, в первый», - хотел возразить стремянный, но вовремя проглотил слово. Бий не ругал - бий учил его, как надо вести себя рядом с господином, как заглушить то, что вспыхивает в сердце.
- Тебе скучно, - добавил еще Айдос, - ты печален. Твои заботы важнее забот мира.
Доспан замер в седле, приопустил веки, словно в дреме. Он был исполнительным слугой.
Печаль тоже пришла. Настоящая. Жаль было расставаться с тем, что открылось перед ним в городе. Кто знает, доведется ли еще раз побывать в священной Хиве! Не каждый день вызывает хан к себе биев. Не каждый раз бий берут с собой помощников.
На краю базара наткнулись на глашатая. Он сидел на старенькой костлявой лошаденке, перекинув ноги на одну сторону, и выкрикивал слова, которые надо было произносить шепотом. Это были слова о смерти. Он объявлял людям, что утром состоится казнь юного муллы Алламурата, посмевшего усомниться в могуществе бога. Хан повелел повесить богоотступника на базарной площади в назидание маловерам.
«Крут хан, - подумал Айдос, - начал свое правление с виселиц. Долгой ли будет его дорога, устланная трупами?»
Однако юного муллу бий не пожалел. Чужое имя заменило его собственное, мысленно уже названное у виселицы. «Не мой черед еще, - успокоил себя Айдос. - До того как произнесет глашатай мое имя, я поборюсь».
День померк, когда кони донесли путников до ворот дворца.
Эй! -крикнул старший нукер. - Отворите! По приказу хана мы доставили бия каракалпаков Айдоса.
Тяжелые резные створки, сделанные из вековой чинары, лениво разошлись, издав громкий, протяжный скрип, от которого и люди и кони вздрогнули.
В проеме стоял Кутлымурат-инах, знатный вельможа, доверенное лицо хана.
- Мир вам, бий каракалпаков! - сказал он и в знак дружелюбия приложил руку к сердцу.
«Что это значит?- удивился Айдос. - Нас встречает не стража, а родовитый хивинец».
Бий спрыгнул с коня, бросил повод Доспану и пешим направился к Кутлымурат-инаху. Он шел к вельможе как к хану, нес ему свою покорность, свое преклонение перед ним. Лицо было приветливым, но не подобострастным, взгляд добрый, но не угодливый. Голова чуть наклонена, но плечи гордо подняты.
Мудр бий и хитер. Это понял Кутлымурат-инах, и сердце его сразу отозвалось симпатией к вольному степняку.
- Жаль, что опоздали на праздник, - сказал инах. - Великое торжество произошло во дворце, присутствовали гости со всей земли хивинской.
Выпал для бия случай пожаловаться на стражу, и следовало бы им тут же воспользоваться, но Айдос Удержался от соблазна. Неведомо, кто приказал страже не пускать во дворец каракалпаков. Может, сам Кутлымурат-инах?
- Путь далек! - сказал Айдос.
- Да, путь далек, - согласился инах, - бескрайни земли каракалпаков.
- Хана земли, - поправил Айдос. Побоялся свое признать своим. Как бы не заподозрил инах старшего бия в желании отделиться от Хивы.
Инах, однако, не принял поправки, знал, что говорит и зачем говорит. Счел нужным повторить сказанное:
- Должны быть хана.
Что-то было ведомо инаху или хотел выведать и бросил приманку бию: пусть откроется.
Открылся бы бий, для того и ехал в Хиву, но не у ворот же вступать в переговоры! И не с Кутлымурат-инахом, а с самим ханом. Поэтому, чтоб не обидеть инаха, выдал ему из тайны своей малую толику:
- Намерение хана равно свершению. Наша земля - его земля!
Ахнул инах. Ловок этот степняк! Слова у него крылатые, высоко взлетают. Но взлетят ли, когда станет ясно, какой черный замысел вынашивает бий.
Кивком головы Кутлымурат-инах позвал Айдоса и его помощника за собой в глубь дворца.
Бий решил, что они идут к хану, и несколько оробел. Радушие инаха подкупало, но не избавляло от страха, что жил в нем всю дорогу от Маман-шенгеле до дворцовых ворот и который он тщательно скрывал, не желая казаться перед стремянным и нукерами слабым или, того хуже, трусливым. Но инах повел бия и его стремянного не к хану, а к себе .в дом.
- После захода солнца, - объяснил он, - его величество отдыхают. Нарушить покой хана может только всевышний, нам же, грешникам, запрещено переступать порог святой опочивальни. К тому же сегодня он разгневан позорным поступком муллабачи и будет молить бога спасти заблудшую душу, открыть перед ней врата рая.
Дом инаха был прекрасен и мог поразить изяществом отделки и роскошью убранства самого изысканного гостя. Пруд с разноцветными рыбками, благоухающий цветник, тенистые аллеи - все поражало, все заставляло восхищаться. Вступив в мехмонхану, Айдос и Доспан утонули ногами в пушистых коврах, словно в весенней траве, под локти и под спины им тотчас же бросили шелковые подушки, и они испытали почти что райское блаженство.
Очарованный Доспан смотрел на все широко открытыми глазами, дыхание и то, кажется, у него останавливалось.
Ты был здесь много раз, Доспан, - повторил бий сказанное еще при въезде в город. - Все видел и все знаешь. Глаза твои устали, не переутомляй их.
Прежнему помощнику своему Айдос не давал подобных советов; добрый Али все знал, все понимал, все схватывал на лету, да и жизнь многому научила его -не раз бывал с бием вместе на приемах у знатных хивинцев, из рук хана принимал награды за верную службу. Бедняцкой одежды никогда не носил, не притрагивался к черствому хлебу. В достатке жили родители Али, сам он считал себя достойным степняком. Доспан перед ним щенок безродный, сирота обездоленная. Его во все надо тыкать носом, всему учить, все растолковывать.
Подали чай и сладости, и хозяин стал потчевать гостей. Предлагал попробовать то одно, то другое. Потчуя, не забывал, однако, спрашивать, как доехали до Хивы, как чувствует себя старший бий, здоровы ли его дети, близкие и дальние родственники...
Ответы ему были не нужны. Инах знал все, обо всем был осведомлен. Поэтому не упомянул Бегиса и Мыржыка.
«Он и о совете биев небось прослышал, - подумал не без тревоги Айдос. - Кто только донес? » Поэтому когда инах спросил, много ли рыбы в каракалпакских озерах, бий ответил так же, как и у ворот дворца:
- В ханских озерах много рыбы. Жирна и вкусна... Искра лукавая вспыхнула в глазах Кутлымурат-инаха.
- Какого хана?
Должно быть, хотел смутить бия каракалпакского инах, но не смутил. Готов был к лукавому вопросу Айдос. Ответил легко, не понуждая себя:
- Хану, которому принадлежит и земля каракалпакская, и сами каракалпаки, и тела их, и души.
- Ваша, значит? Грустно улыбнулся Айдос:
- Если бы я был хан...
Недомолвки были ни к чему, они мешали инаху. И он сказал:
- Вы уже хан, Айдос. Разве на холме совета не названо было ваше имя? Разве не вы провозгласили каракалпакское ханство?
Правда и неправда были в словах инаха. От правды нельзя было отказаться Айдосу, хотя она была и страшна. От неправды можно.
- Говорят, желание - половина богатства, - покачал раздумчиво головой Айдос. - Но желание не богатство все же. Тот, кто не пощадил коня, чтобы доскакать до Хивы, и не пожалел слов, чтобы известить правителя о желании каракалпаков, должен был не пожалеть и себя, сказать, что он лжец!
Инах вспыхнул: не то почувствовал себя уязвленным намеком, не то поразился смелости гостя. О приближенных хана так не говорят, как и не говорят подобное самим приближенным.
- Однако перед дворцом вы представились как хан, - заметил не без ехидства Кутлымурат-инах. - Это и явилось причиной того, что ворота перед вами не открылись. Великий Мухаммед Рахим-хан приглашал на праздник не хана, а бия всего лишь...
Айдос засмеялся:
Так бий и стоял перед дворцом. И этот бий сказал: «Пришел стать ханом!» Разве он обманул стражу?
Снова восхитился степняком инах: умен и ловок Айдос. И смел. Не робеет, говоря о своих намерениях. Но все же решил испытать бия:
- Стать ханом при живом хане - не дерзкое ли желание?
- При живом, - утвердил Айдос. - И из рук живого хана получить ханскую власть над каракалпаками.
- Вы способны удивить даже тех, кто уже ничему не удивляется, - сказал инах. - Преклоняю перед вами голову, Айдос-бий.
Недолог был разговор, и выпито всего лишь по пиале чаю, а инах выведал почти все, что надо было ему выведать, и тайна каракалпаков стала его тайной. Теперь он мог продать ее хану, и продать недешево.
Довольный, он сделал омовение лица, давая понять этим, что беседа окончена и пришло время расстаться.
Инах поднялся с ковра легко, как молодой, хотя был далеко не молод.
- Отдыхайте, дорогой бий. Утром вас примет хан. Хорошо, если все, что намерены сказать его величеству завтра, вы обдумаете сегодня...
Когда совершено омовение и хозяин дома, пожелав доброй ночи гостям, собирается покинуть их, не принято возобновлять разговор, тем более неприятный, ко Айдос возобновил его. Переступил порог принятого и дозволенного. Своенравен и упрям был. Много раз в своей жизни поступал так и расплачивался за это дорогой ценой.
- Грех на нас лежит, дорогой инах, - сказал он, - страшный грех...
Не хотелось инаху возвращаться к началу того, что завершено. Не хотелось тревожить успокоившееся, бросать камень в тихий хауз[4], чтобы пошли круги, помутилась чистая влага.
- Что за грех?- поморщился недовольно инах.
- Убили вашего гонца.
Змея ядовитая будто выползла из-под ног инаха. Раздавить ее нельзя и отбросить нельзя.
- Кто убил?
- Я.
Не поверил инах. Человек, поднявший руку на посланца Хивы, не способен явиться к ее правителю за милостями. За наказанием только. Но кто ищет наказания? Глупец лишь.
- Была вина гонца Хивы?- спросил упавшим голосом инах.
- Посягнул на честь замужней женщины.
- Цена этой женщины?
- Она дочь Есенгельды и жена моего брата Мыржыка...
Кутлымурат-инах загорелся гневом:
- Врагов Хивы?
- Друзей Кунграда и врагов Хивы, - кивнул Айдос. - Потому и приказал убить гонца. Два врага не страшны священному городу, а тысячи страшны. Чтобы не родилась тысяча, пусть умрет один. Затихнет один в могиле - затихнет тысяча в степи.
- Ха! - воскликнул изумленный инах. - Смелый вы человек, Айдос.
- Будет ли такого же мнения хан?- не без тревоги спросил Айдос.
Инах задумался. Помутилась все же вода в тихом хаузе. Этот степняк не побоялся бросить камень. Пошли круги и теперь вот-вот берега коснутся, самого хана коснутся. Сгоряча тот сунет голову каракалпака в петлю, как сунул в петлю голову неразумного муллабачи, тем более что петля уже готова.
- Лучше не знать мнения хана, - ответил инах. Не сразу понял Айдос мысль хозяина. Однако понять надо было, и он посмотрел в глаза инаху: что в них? Ничего не увидел, ничего не понял.
- Разве не дошло до хана известие о смерти его племянника?
Инах усмехнулся невесело:
- Все племянники хана живы...
- Япырмай! - не сдержал своего удивления Айдос. Приятного удивления, хотя разговор шел о смерти. - Значит, мы убили не племянника правителя?
- Ваше счастье, - кивнул инах. - Но не следует внушать его величеству мысль, что такое убийство возможно.
Понял теперь мысль инаха Айдос и устыдился собственной несообразительности: хозяин убеждал его не говорить хану о смерти посланца Хивы. Может, и не хан направлял гонца в аул старшего бия, а сам инах? И был этот гонец простым человеком, судьба которого безразлична и правителю, и самому инаху...
- Наше счастье, - охотно принял совет Айдос.
- Берегите его...
Инах еще раз пожелал гостям мирного сна и покинул мехмонхану.
Едва стихли шаги хозяина и воцарилась тишина, Айдос шепнул Доспану:
- Сынок, выгляни во двор: действительно ли нам уготовлен покой среди благоухающих роз?
Что-то тревожило бия. Слишком много ударов нанес он хану, должен же был последовать хоть один ответный. И лучше, если он не окажется внезапным.
Доспан на цыпочках подкрался к двери, приотворил ее и выглянул наружу. Тьма лежала в саду. Но глаз пастуха все же выловил из черного тумана чей-то силуэт, нечеткий, едва приметный.
На цыпочках вернулся Доспан к бию и сказал тихо, над самым ухом: Там нукер.
- Вот видишь, хозяин побеспокоился о нас. К дорогому гостю всегда приставляют стражника, чтобы раньше времени никто не унес его бесценную голову.
16
Соглядатаи кунградского хакима заполнили священную Хиву. Из всех нор, из всех щелей вылезали они, подслушивали, высматривали. Глаза у них совиные, уши сусличьи: никого не пропустят, ничего незамеченным не останется. Они всех знали, их - никто. Заподозришь разве в несчастном, обряженном в рубище дервише кунградского лазутчика или в самодовольном, втиснутом в два халата купце подсыльного суфи? Столкнешься с ним лицом к лицу - - поклонишься еще, пожелаешь мира и спокойствия. А если он на коне, то уступишь угодливо дорогу и на хитрый вопрос ответишь простодушно и словоохотливо.
На базаре, людном и шумном как улей, и вопросы задавать не надо купчишке или тому же дервишу, новости летают роем несчетным. Знай лови да прячь за пазуху. Самые интересные и самые важные для соглядатая ловятся, однако, не на толкучке базарной среди вони и пыли, а в чистой, умытой горячей водой, райской бане Ануш-хане. Там их услышишь из уст придворного писца, или главного нукера, или самого советника хана. Банщик, что трет спину советнику или массажирует его больные ноги, тоже не всегда слуга одного хана. Деньги-то ему порой платят и из скудной казны суфи. Пока заняты руки, уши свободны.
Не собирали соглядатаи слова ради забавы, не копили как монеты серебряные. Передавали их тому, кто послал их в Хиву или здесь нанял. Торопливо передавали в тот же день, а то и в тот же час. В караван- сараях стояли наготове кони, иногда под седлами, чтобы гонец, приняв тайную весть, сразу же помчался в Кунград. Путь гонца начинался до зари, при ясных звездах, и уже не прерывался, пока новые звезды, вечерние, не загорались на степном небе. Не день, не два скакали гонцы, лошадей не щадили и себя не берегли, чтобы донести до великого суфи увиденное и услышанное его подсыльными в Хиве.
Да, не одно солнце и не одна луна сопровождали гонцов. Далеко от Хивы свил свое воронье гнездо Туремурат-суфи. А свив, посчитал его неприступным, как убежище беркута. До него не долетит никто, он же долетит до кого захочет. Растил для этого орлиные крылья, цепкие когти, острый клюв: вонзится во врага - выклюет самое сердце.
Вотчина его была невеликой: селения вокруг Кунграда, несколько аулов у берегов Арала да одно становище каракалпаков, оторванное от Айдоса. Видел, однако, суфи свое царство большим. Руки раскидывал по всей степи и до Хивы мысленно добирался. Бог наградил его сердцем алчным, душой коварной. Желания мучили его, как мучит недуг обреченного. Не мог с ними совладать кунградский хаким и, видя, что заводят они его в топь, все шел и шел, упрямый, не отступая.
Нацелился хаким на род кунграда, на аул Айдоса. Сначала вонзил когти в братьев старшего бия, выклевал их сердца. Бросили они Айдоса, как бросают бессердечные, лишенные любви и верности. Настал черед самого Айдоса. Думал суфи, что одинокий, преданный братьями старший бий пойдет за Бегисом и Мыржыком и поцелует полу хакимова халата. Не пошел за братьями старший бий, не опустился на колени перед суфи. Стоял гордый и непреклонный. Когтями и клювом можно было лишь сломить его. И пустил когти в ход Туремурат-суфи. Оболгал Айдоса перед ханом через своих поДоспанных, бросил на него тень изменника и убийцы. Все сделал, чтобы разгневать властителя Хивы, заставить его если не казнить Айдоса, то хотя бы прогнать от себя, лишить степени старшего бия. Прогнав же из Хивы, направил бы тем самым Айдоса в Кунград. Куда еще податься опозоренному бию? Не бродить же по степи сиротой...
О закрытых перед Айдосом воротах дворца рассказал последний гонец:
- Прогнали каракалпакского бия из Хивы! Стража посмеялась над ним как над безумным.
Вот оно - осуществление желаний! - облегченно и злорадно вздохнул суфи, снимая с себя первую заботу. Теперь надо было ждать появления Айдоса в Кунграде. Придет, придет упрямый бий к суфи, станет его сообщником! Так думал суфи.
Он велел вызвать Бегиса и Мыржыка, чтобы братья могли встретиться здесь, во дворце кунградского хакима, и помириться на глазах суфи.
Айтмурат Краснолицый, тень и след хакима, знавший все и угадывающий все, не больно обрадовался повороту событий. Айдос не тот бычок, которого можно загнать в хлев и привязать к перекладине. Если и придет в хлев, то накинуть себе на шею веревку не даст. Краснолицый так и сказал суфи, когда тот распорядился вызвать Бегиса и Мыржыка для встречи со старшим бием.
- Остророгий этот Айдос.
- Обломаем рога, - ответил решительно суфи.
Краснолицый посмотрел на своего хозяина, увериться хотел, сможет ли тот одолеть Айдоса. Мал и тщедушен был Туремурат-суфи, не выходят такие на единоборство с богатырями. А старший бий - богатырь: высок, широкоплеч, мускулист.
- Рога-то, может, и обломаем, а в арбу не запряжем. Не привык в ярме ходить Айдос.
- Братья запрягут, - успокоил Краснолицего суфи. - Недруг в семье страшней недруга за околицей. У Бегиса и Мыржыка сил хватит и ярмо надеть на Айдоса, и в арбу запрячь. Он-то для них враг из врагов.
Хитроумен был суфи. И тайны души человеческой знал, по темным закоулкам ее бродил, как по собственному дому. Что для него мысли Бегиса и Мыржыка? Открытая дверь. Да и Айдос из таких же простаков. Прямиком идет, не чует за холмом пропасти.
- Ну, если братья возьмутся... - заколебался Айтмурат Краснолицый. - Они сильны, все племя Султангельды богатырское.
- Не руками впрягать надо Айдоса, - скривил в усмешке губы хаким. - Головой!
- О великий суфи! - вскинул руки Краснолицый. - Ваша мудрость достойна поклонения.
Так, соединяя удивление и надежду, радость и тревогу, суфи и его советник обговаривали все, что надо сделать для превращения старшего бия каракалпаков в упряжного быка. Один потирал руки, предвкушая скорую победу над Айдосом; другой подталкивал его к этой победе, одобряя каждый шаг. Долго длился разговор, и прекращать его не хотелось. Когда ешь баурса-ки и их еще много в котле, зачем останавливать руку...
Помешал приятному разговору слуга, заглянувший в комнату и объявивший, что прибыли Бегис и Мыржык, братья старшего бия.
- Э-э, - поморщился Краснолицый, - зачем это кизячья прибавка к курдючному салу? Они сами - старшие бий.
- Верно сказано, - кивнул неторопливо и важно Туремурат-суфи, - Зови старших биев Бегиса и Мыржыка.
Слуга распахнул дверь и, отстранившись почтительно, пропустил в мехмонхану Айдосовых братьев.
- Хо-о! Ангелы мои! - простер руки навстречу гостям суфи. - Если не увижу вас хоть день, печаль поселяется в моем беспокойном сердце. Проходите, ангелы мои. Опуститесь рядом с другом и наставником вашим.
Со склоненными головами, осторожно ступая по мягким коврам босыми ногами, братья приблизились к суфи, поцеловали полу его халата и сели рядом.
- Слышно ли что-нибудь о нашем добром отце Есенгельды?- спросил суфи. Глаза его при этом погрустнели, будто мучился он все это время тревогой за немощного старца, ради великого дела отправившегося в далекую Хиву.
- Вернулся, - ответил Мыржык. - Но вести привез нерадостные.
- Что так?- поднял удивленно брови суфи.
- Позвал все же к себе Айдоса хан.
Светлое лицо суфи потемнело. Под неистово белой чалмой оно показалось братьям черным. Не связанного?- прошептал суфи.
- Не связанного, - тоже тихо, словно повторяя что-то недозволенное и страшное, произнес Мыржык. - На коне и со стремянным, пастухом Доспаном.
- Может, во дворце свяжут, - не веря в то, что произносит, сказал Бегис. - Хан поставил виселицу на базарной площади.
- Нет! - уверенно ответил Мыржык.
- Не-ет, - колеблясь, повторил Бегис.
- Значит, не о боге пойдет речь между Айдосом и ханом, - сказал суфи. - Речь пойдет о народе. Еще одну шкуру постарается содрать с несчастных каракалпаков хан. - Суфи изобразил на лице такую скорбь и такую муку, что нельзя было'не поверить в сострадание правителя Кунграда бедным каракалпакам. Он и пальцы свои, бледные и худые, приложил к краешкам глаз, будто остановил слезу, готовую скатиться на щеку. Была ли слеза, неведомо. Должна была быть, на то и поднята рука и проведена по векам. - Уж и не знаю, как помочь обездоленным, - растроганно произнес он. - Были бы рядом...
Мыржык, сам готовый расплакаться, поспешил успокоить хакима:
- Будут рядом... Еще двадцать джигитов покинули аул Айдоса... Гаснут очаги на земле старшего бия.
- Много ли там еще дымящих?
- Немало... - ответил Бегис за Мыржыка. Он сожалел, что силы брата не убывают, что род кунграда по-прежнему верен Айдосу.
Зло глянул на Бегиса Мыржык:
- Каждый день мы гасим по одному очагу. Дней в месяце сколько? Столько и исчезнувших дымов.
Медленно перекочевывали степняки из аула Айдоса в аул Мыржыка и Бегиса, и это раздражало суфи. Старший бий сближался с Хивой; сблизившись же, он окрепнет, люди его станут людьми хана. Грозная сила может обрушиться на Кунград. Надо как можно скорее выдернуть из-под Айдоса кошму. Без аульчан он не нужен Мухаммед Рахим-хану. Никому не нужен. Одинокого и воробьи заклюют.
- Ангелы мои, вы узнали, где свет, а где тьма, - будто читая молитву, проговорил суфи. - Тьма - там, за высоким холмом Айдосова аула, за стенами Хивы. Восторжествует эта тьма, и вечная ночь ляжет на степь - без рассвета, без дня. В темноте люди незрячие. Откройте им глаза, ангелы мои. Укажите им путь к свету. Поведите за собой!
Голос суфи окреп. Печаль, звучавшая прежде в каждом слове его, исчезла, истаяла будто. Радость окрасила их. Перед братьями был теперь не угнетенный болью душевной человек, а окрыленный борец, вдохновенный проповедник. Лицо его снова стало светлым, борода без сединки распушилась, вроде вздернулась горделиво. Взлетающего беркута напоминал сейчас суфи.
Загоравшийся от малой искры Мыржык спросил доверчиво:
- Будут у моего народа свои мечети с минаретами, свои медресе?.. Свои шумные базары?.. Город свой?
«Конечно, будут, - надо бы ответить Туремурату-суфи. - Что стоит бросить пучок травы голодному телку! Трава-то под ногами». Но побоялся. Бросить пучок травы - проглотят степняки и тут же начнут донимать хакима: «Дай еще! Сыпь золото! Вози камни для мечетей! Поднимай стоны». А золота нет. И камня нет. Ничегошеньки нет.
Да и зачем степнякам свой город? Есть Кунград, не больно велик и не очень хорош - селение большое. Однако имя носит рода каракалпакского. Его и поднимать им, в ном стапить медресе и мочети, на его площади устраивать шумные базары.
Не скажешь такое Мыржыку. Отвернется от суфи, от его великого дела и людей своих уведет. Потому сделал вид хаким, что не слышит слов юного бия, вроде с богом говорил и был там, наверху. А оттуда не слышно мирское, земное. Глаза свои устремил хаким в стены, в ковры пушистые, в развешанное на них оружие.
В саблях и кинжалах нашел ответ для Мыржыка.
- Где тридцать джигитов ваших? - неспешно спросил он.
- За белым озером! - отвечал Мыржык.
- Скот пасут? - притворился незнающим суфи, будто не ведал, для чего собирают джигитов в низине.
- Сами пасутся, - пояснил Бегис. Джигитами занимался он... Считал себя военачальником.
- Корм-то для них есть?
- Пока камыш да кустарник. Его рубят.
- Старший кто?
Мыржык засмеялся: не догадывается суфи, кого братья сделали еликбаши - пятидесятником.
- Жандулла Осленок.
Засмеялся и суфи: оборвыша сироту даже в мыслях не представишь себе еликбаши.
- Вся смелость от него, что ли?
- От него, великий суфи, - похвастал Мыржык. - Скажешь ему: сними шапку, он снимет голову.
- Ха! - одобрительно закивал суфи. - У Жандул-лы Осленка есть чому поучиться джигитам. Голов снять придется, видно, немало...
Тень тревоги пробежала по лицу Мыржыка:
- Разве война будет, великий суфи?
Опять не услышал Мыржыка хаким. Опять позвал его всевышний для наставлений или совета, а вернувшись, суфи сказал печально:
- Все во власти бога, ангелы вы мои. Айтмурат Краснолицый, рта не раскрывший за тот час, что был отведен суфи для братьев Айдоса, вдруг заговорил. То ли он знал о конце беседы, то ли уловил знак, поданный хозяином.
- Юрта гостям приготовлена, - угодливо согнувшись, произнес он. - Не соизволят ли прилечь с дороги?
- Да простят меня ангелы мои, - сокрушаясь собственной забывчивостью, сказал душевно суфи. - Дорога далека и трудна. Отдохните, родные!
Братья поднялись и вышли из мехмонханы. Следом шедшего Краснолицего суфи задержал словами:
- Псу, стерегущему загон, хоть и скажешь: «Светик мой», сыном он, однако, твоим не станет. Но кость дай ему жирную.
Айтмурат Краснолицый скрестил руки на груди. Он понял хозяина.
17
Грохот барабанов и рев карная разбудил Айдоса. Еще только светало.
- Доспан! - окликнул Айдос стремянного. Стремянный не спал. Пастушья жизнь приучила его подниматься до зари и выходить на тырло, чтобы будить криком других. Господина своего он тревожить в гостях не смел, потому лежал с открытыми глазами и слушал. На оклик бия вскочил, полагая, что последует какое-то приказание и надо быть наготове.
- Что, мой бий?
- Давно гремят барабаны?
- Только что начали. Праздник, наверное, в Хиве. Рано здесь принимаются за веселье...
- Веселье?! - удивился Айдос. И тут же помрачнел. Понял, для чего в такую рань поднимают город барабанным боем. - Казнь будет утром!
Отшатнулся от бия Доспан, словно тот произнес проклятие.
- О, мой бий!
- Видел вчера виселицу с пустой петлей? Сегодня в нее вденут человека.
- Это противно богу, мой бий.
- Никто не знает, противна или угодна всевышнему смерть человека. - Айдос поднялся с курпачи, попросил стремянного приготовить кумган с водой. - Перед казнью человек должен совершить омовение.
Пугал бий своего помощника страшными словами.
- Перед чьей казнью?
- Этого тоже никто не знает.
Они вышли на террасу, и Доспан стал сливать из кумгана воду на руки бия. Вода была холодная, обжигала руки и лицо. Айдос только поеживался и пофыркивал. За этим занятием застал бия инах.
- Мир вам! - сказал он торопливо и, не дождавшись ответного приветствия, объяснил причину столь раннего своего появления.
- Кони оседланы. Надо быть на площади до объявления указа хана. Поспешим!
Кони, верно, были оседланы и ждали всадников за воротами.
С мокрой еще бородой, весь несобранный и неухоженный, Айдос вскинулся в седло, принял от Доспана повод. Смутно и тревожно было на душе у бия. Не к хану отправлялись они, а на площадь, где стояла виселица. Грохотали по-прежнему барабаны, и грохот этот, все усиливающийся, заставлял холодеть сердце. Невольно подкрадывалась мысль о собственной смерти.
Насторожили Айдоса и нукеры, которые кольцом охватили всадников, будто пленных, - не свернуть, не остановиться. Так, в кольце, и двинулись по улицам Хивы.
Теперь Айдос не запрещал Доспану глядеть на дома и минареты. Не до стремянного и его любопытства было бию. Он не отрывал взгляда от Кутлымурат-инаха, ехавшего впереди. Пытался угадать, спокоен ли тот, на жизнь или на смерть ведет своего гостя. Пышная чалма, богато расшитый серебром халат скрывали инаха, но Айдос по движению головы вельможи, по осанке его определил, как он настроен. Ничто, кажется, не заботило бека. Он ни разу не оглянулся, ни разу не проявил интереса к своему спутнику.
Они проехали мимо медресе Шергази-хана с ее строгими глухими стенами. У портала толпились муллабачи, юные, бледные, широко открытыми, полными страха глазами провожавшие всадников. Из этого медресе вышел тот самый богоотступник, которого должны были казнить сегодня. Как короток путь в небытие! Всего несколько ступенек портала. Вчера ты поднимался по ним к престолу всевышнего, сегодня спустишься в преисподнюю. Есть от чего быть бледным муллабачам, есть от чего пугливо жаться к стенам медресе.
Площадь базарная раскинулась за крепостным валом Ишан-калы у самых городских ворот. Когда всадники, влекомые людским потоком, выехали за ворота, было уже совсем светло. Солнце, правда, не поднялось еще, а может, и поднялось, но белый круг его не обозначался на облачном небе. После вчерашнего дождя тучи не рассеялись и, казалось, застыли навечно серым пологом над такой же серой Ишан-калой.
Базар гудел тихо, будто придавили его чем-то тяжелым, и нельзя было ни вздохнуть, ни заговорить, ни закричать. Можно только шевелить почти беззвучно губами. Мертвым был базар, не похожим на себя.
Народ все прибывал и прибывал, вливался в эту молчаливую толпу, объятую страхом, ждущую смерть. Не свою, но все же касающуюся своим близким дыханием каждого.
Перед всадниками люди молча расступились, пропустили их к помосту, что возвышался у тяжелой крепостной стены.
Айдос хотел остановиться поодаль, заслонив себя людьми, но его протолкнули вперед нукеры, вывели почти к самому помосту. Здесь были еще всадники, как и инах одетые в шелковые и парчовые халаты, - знать Хивы. Кони у всех добрые - арабские и текинские скакуны, не хуже Айдосова рыжего. Только стройнее и нежнее: не из степи, из тенистых конюшен.
«На казнь как на праздник явились ханские советники, - подумал Айдос. - Зачем, однако, нас сюда привели? Для смирения или предостережения?»
Оказавшийся рядом Доспан прошептал:
- Сладок ли вкус смерти, мой бий?
- Нет, горек, сынок.
- Отчего же люди слетаются на нее, как мухи на дынный сок?
- Человечья душа - загадка, она одинаково жадно внемлет крику новорожденного и стону умирающего.
- Ойбой!
В это время снова загремели барабаны, теперь совсем близко, и на площадь въехала невысокая хивинская арба, сопровождаемая конными нукерами и палачами. Главный палач шел за арбой и держал огромную руку свою на ее задке, как держат обычно на похоронных носилках.
Толпа раздалась и пропустила арбу. Медленно, скрипя колесами, покачиваясь на камнях и выбоинах, она вкатилась на площадку, где стояла виселица. Смертник сидел скрестив ноги, руки его были связаны за спиной, веревка охватывала плечи и шею, концы ее тянулись к задку и оглоблям.
Это был совсем юный мулла. Лишенный сана, он лишился и белой чалмы. Бритая голова его темнела на тонкой худой шее. Глаза его, огромные как у джейрана, с детским ужасом смотрели на толпу, пришедшую увидеть его казнь. Отрекаясь от бога, он не знал, что отрекается от собственной жизни.
Будь в толпе его мать, юноша заплакал бы, попросил бы ее защиты. Но не было па площади матери, были чужие люди, и губы муллабачи судорожно сжались: ни единого звука не проронил он до самого помоста.
Его сняли с арбы и повели, нет, понесли к виселице. Ноги не слушались юношу. Палач, огромный детина в белой рубахе и белых штанах, поставил муллабачу под петлю, примерил, точно ли падает веревка на плечи мальчика, и подал рукой знак начинать казнь.
Барабаны разом смолкли, и на площади воцарилась тишина.
Казий, очень толстый и очень медлительный человек, поднялся с трудом на помост, развернул лист бумаги и стал читать повеление хана о лишении жизни муллабачи Алламурата. Гневные слова бросались юноше: он обвинялся в сношениях с дьяволом, толкнувшим его на величайший грех.
- Он усомнился в могуществе бога... отрекся от учения пророка... надсмеялся над священной книгой мусульман Кораном.
Кто-то из приближенных хана крикнул:
- Смерть богоотступнику! Толпа откликнулась как эхо:
- Смерть!
- Смерть!
Бледный муллабача сжался весь, втянул голову в плечи. Ноги его подкосились, и он упал бы на помост, но палач своей огромной рукой подхватил его и удержал под петлей.
Крика толпы было достаточно, чтобы лишился жизни юноша, и душа его уже покидала обессиленное тело. Но палач не видел этого. Подставив под ноги Алламурата чурбан, он стал вправлять его голову в петлю и наконец надел ее.
Казий поднял руку, и разом загрохотали барабаны, взвыл карнай. Что-то жуткое коснулось сердца Айдоса. Площадь звала смерть, и эта смерть торопливо шла мимо бия, вбегала на помост, чтобы лишить жизни юное существо.
Палач пинком вышиб из-под ног муллабачи чурбан, и тело, тяжело покачиваясь, повисло над помостом.
Карнай смолк, смолкли барабаны.
Кутлымурат-янах, находившийся чуть впереди, обернулся к Айдосу и сказал:
- Измена награждается смертью. Хан беспощаден к тем, кто предает святое дело...
Он смотрел в глаза бию и изрекал общеизвестное. Смерть ближнего способна навести и вельможу на размышления о тщетности человеческих усилий в поисках истины. Пусть размышляет. Айдос выдержал пытливый взгляд инаха. Предательство не жило в нем, и скрывать несуществующее надобности не было. В свою очередь он решил показать и свое умение рассуждать о тщетности человеческих усилий.
- Отыскивая больную овцу, нужно ли перебирать ножом всю отару?
Инах отвел взгляд от Айдоса. Бий намекал на угрозу хана покарать своих недругов. Много ли их?
Народ стал растекаться по улицам, освобождая площадь. Пора было покидать место казни и приближенным хана. Инах тронул своего коня и тем дал знак остальным всадникам следовать за собой.
«Куда теперь?- подумал Айдос. - Будет ли конец этой долгой тропе к хану?»
Когда сеют джугару, долго рыхлят мотыгой землю, чтоб мягкая была. И семена долго перебирают: зачем пустые класть в землю, не прорастут, не дадут урожая, а надо, чтоб взошли, порадовали сеятеля.
Долго рыхлил землю Кутлымурат-инах, долго перебирал семена и, только когда убедился, что они надежные, решил сеять. Принес их хану.
- Верен ли этот Айдос Хиве?- спросил Рахим-хан, - Можно ли опереться на него?
- Если наденем на него халат, шитый золотом, спина его станет крепкой, - ответил инах.
- Не ускачет с новым халатом в степь?
- Некуда ему скакать, ваше величество. Только к нам. Степь прибирает к рукам Туремурат-суфи. Вокруг него собираются люди с аулов, подвластных старшему бию. Надо торопиться, великий хан.
- Будь по-твоему.
В полдень Мухаммед Рахим-хан принял старшего бия каракалпаков.
Гостеприимен и радушен был властитель Хивы. Когда Айдос опустился перед ним на колени, он тронул его рукой, и прикосновение было почти дружеским.
- Встаньте, бий!
Айдос поднялся и поцеловал руку хана.
- Есть ли правитель могущественнее?
- Стремимся к этому, бий, - сказал душевно хан и пригласил Айдоса сесть напротив.
- Могу ли я высказать свои желания, великий хан?- спросил Айдос.
- О всех ваших желаниях поведал друг наш Кут-лымурат-инах. Мы считаем их достойными осуществления. Народу вашему необходимо ханство и единый правитель. Сколько могут роды степняков жить разобщенно!
- Разобщение наше несчастье, - пожаловался Айдос.
- Это несчастье всякого народа. А несчастье само собой не превращается в счастье. Трудно объединить каракалпакские роды. Строить ханство - все равно что ставить юрту. Сначала собирают жерди, делают кошмы, расчищают землю и потом только возводят юрту. Мудрый человек должен распоряжаться этим делом. И такой человек вы, Айдос-бий.
Правитель не назвал Айдоса ханом. Но слово это уже услышал бий. Объединить роды может только хан. Кто еще?
- Роды, как ручьи, могли бы слиться, - грустно сказал Айдос, - если бы не было плотины...
- Кунградский хаким, - понял хан, - Плотину разрушим, дорогой бий. Изгнан будет из Кунграда ненавистный всем Туремурат-суфи. Следа его не должно остаться на хорезмской земле...
Строг и решителен был в своих намерениях правитель Хорезма. Почувствовал это Айдос и поверил хану. Пожалуй, он изгонит из Кунграда проклятого суфи. Вернет бию братьев его, заблудших овец.
- Есть ли еще желания у нашего гостя?- спросил хан. В голосе его почувствовалось утомление. Не любил правитель долгих бесед. В уныние приводили они его.
- Налоги... - прошептал Айдос, Побоялся громко произносить это страшное для всех правителей слово.
- Налоги?.. - Хан задумался. - Налог сделаем небольшим. В год две тысячи тилля. Поможем построить город вашего имени. Без города какое ханство...
- Да, да... - счастливо закивал головой Айдос. - Каракалпаки еще не знали города...
- Узнают... Бог милостив.
Торопился хан покончить с делами. Они ему не только наскучили, но и раздражали. И он хлопнул в ладоши.
- Гость наш утомлен. Пусть глаза его отдохнут, касаясь взглядом прекрасного.
Хан говорил бию почти то же, что говорил бий своему стремянному. Только звал он не к отказу от радостей, а к приятию их.
За стенами или за бархатными занавесами зазвучала музыка, нежная и чарующая. Из двери выпорхнули девушки в красных платьях, стайкой закружились на ковре, изображая то летящих птиц, то гнущиеся под ветром кусты тамариска, то сникшие стебли тюльпана. Руки их взволнованно двигались, опускаясь и поднимаясь, что-то просили, что-то отвергали, иногда гордо закидывались за голову, иногда покорно припадали к земле. Насурьмленные, нарумяненные, с множеством тоненьких косичек, извивающихся змейками на плечах, девушки были пленительно красивы. Взгляд их черных, горящих таинственным пламенем глаз обжигал, манил, обещал неведомое и неповторимое.
Степное сердце Айдоса, равнодушное к нежной красоте гаремных затворниц, не откликалось на призывы танцовщиц. Он смотрел на них холодно и спокойно. Он не хотел расслабляться, не хотел унижать себя плотским желанием. Хан, напротив, добровольно отдавался женским чарам: сквозь приспущенные веки он жадно ловил взгляды красавиц и весь, будто одурманенный, пребывал в сладкой дреме.
В самый разгар танца хан вдруг снова хлопнул в ладоши. Стайка мгновенно выпорхнула из мехмонханы. Стихла и музыка.
Несколько джигитов внесли блюда с мясом и овощами. Мясо лежало горкой и дымилось жаром. Ароматный запах чудного яства разлился по комнате.
Угощайтесь, бий! - сказал хан и первым протянул руку к бараньей косточке, оплывшей жиром. Он любил высасывать мозг из костей. Мозг нежнее самого нежного мяса.
«Какой почет и какое угощение! - подумал Айдос. - Жаль, что видят это только мои глаза и слышат только мои уши. Степняки далеко от Хивы, далеко от покоев хана».
Баранина была вкусна, и Айдос, ухватив кусок покрупнее, сунул в рот. Он умел есть мясо и делал это без стеснения. Стекавшее с пальцев сало слизнул языком, как слизывают молоко ягнята. Обглоданные косточки сложил на жестяной, расписанный цветами поднос.
Хан молчал, молчал и гость. Не смел нарушать церемонию принятия пищи словами, пусть добрыми, даже льстивыми. Похвала дастархану способна обидеть правителя. Какой-то степняк оценивает достоинства ханской кухни. Это право принадлежит одному властителю. Конечно, теперь Айдос тоже хан - так надо понимать сказанное правителем Хивы. Но не богом освященный и не народом названный, а объявленный другим ханом, для которого Айдос всего лишь подручный, наместник в степных владениях.
Угощение, как и танец, оборвалось внезапно. Айдос только потянулся за вторым куском мяса, только успел его взять с фарфорового лягана, как ляган убрали джигиты, по знаку хана или без его знака появившиеся в мехмонхане. Бий затолкнул торопливо баранину в рот и, почти не жуя, проглотил. Обед был окончен, и за трапезой короткой должно было последовать что-то другое, тоже короткое. Понял Айдос: таков характер хана. Однообразие претит ему. Он спешит жить и подгоняет других. Должно быть, и коней он постоянно меняет в пути. О слугах и говорить нечего. Вся стража дворца новая.
Когда убрали дастархан, вошел медлительный и важный Кутлымурат-инах. Его сопровождал джигит со свертком в руках.
Хан поднялся с курпачи.
Айдосу ничего не оставалось, как вскочить на ноги и смиренно застыть перед правителем.
Подарок великого хана Хорезма хану каракалпаков! - сказал инах и велел джигиту развернуть халат и накинуть на плечи гостя.
В пламени светильников, стоявших вдоль стен мех-монханы, халат засверкал золотыми и серебряными нитями. Нити искрились, будто вспыхивали, и оттого одеяние казалось живым. Ничего подобного не видел Айдос. Сердце его замерло от восторга. Горячий комок радости стал в горле. Задохнулся счастливый бий, хотел что-то сказать хану особенное, исполненное великой благодарности, но не смог произнести ни слова. Только улыбнулся. Счастье - оно безмолвно.
«Что ж я стою? - опомнился наконец бий. - Надо пасть к ногам хана, целовать полу его халата. Омыть слезами радости землю, на которой он стоит».
И он упал бы, но хана рядом не было. Торопливо уходил он из мехмонханы, и Айдос увидел лишь тень его, мелькнувшую в дверях.
Инах рассмеялся. Забавным показалось ему растерянное лицо бия. По-детски огорчился Айдос, не выразив хану своей благодарности.
- Сегодня на вашу голову, дорогой гость, села птица счастья, - сказал инах. - Никому из своих приближенных, даже визирям, его высочество не оказывает такого почета, как вам. А халат этот - дар брата брату. Мухаммед Рахим-хан делит с вами престол великой Хивы. Вы говорили: земля каракалпаков - земля хана, озера каракалпаков - озера хана, море каракалпаков -море хана. Ваша земля теперь, ваши озера, ваше море. Вы хан.
- Достоин ли?- смутился Айдос.
- Достойны. Ваша мудрость оценена его величеством, а верность Хиве - пример для всех хакимов и би-ев. Сил и благоденствия новому хану! Яша!!! -инах обнял Айдоса и похлопал по спине по восточному обычаю.
Растроганный бий ответил тем же. Птица счастья, верно, опустилась на Айдоса. Так быстро переменилось все в судьбе его, что не мог сразу степняк принять новое. Слишком велико оно было.
- Раб хана, - шептал Айдос. - Раб хана!
Взяв за плечи бия, инах повел его к выходу, показывая слугам, что ведет не простого гостя, а очень близкого его величеству человека и что каждый встречающий должен поклониться, выражая почтение и любовь.
Шествуя по аллеям дворца, инах продолжал восхищаться достоинствами Айдоса. И все от имени хана, который, по его словам, давно знает степного бия, наслышан о смелости, твердости и уме каракалпакского правителя. Говорил он и о самом народе, трудолюбивом, храбром, талантливом.
«Сказание о Гулаим и Арслане» не подтверждение ли тому?- произнес с чувством инах. - Из уст в уста передается певучий стих, славящий красоту и мужество дочерей вашего народа. Живы ли их наследницы?
«Живы», - хотел ответить Айдос и вспомнил Кумар, невестку свою. Красота и смелость ее поспорят с красотой и смелостью героинь сказания. Но, вспомнив, остановил себя. Кумар всадила нож в сердце посланца ина-ха. Не обрадует бека это имя. Но сказал все же:
- Дочери степи прекрасны.
- Его величество это знают, - засмеялся инах. Екнуло сердце Айдоса: не к добру повел бек разговор о женщинах.
- Хан великий ценитель красоты, - ушел бий от ловушки, которую поставил перед ним инах.
- Красивое меркнет от времени, как меркнет серебро. Оно должно обновляться, дорогой Айдос, - пустился в размышления инах. Ему нравилась витиеватость узора, который он выкладывал словами. Чем сложнее был узор, тем легче было запутать собеседника.
Однако простота бия ломала словесный узор инаха. Айдос будто наступил сапогом на его рисунок, сказав:
- Красота женщины принадлежит мужу. В материнстве она не меркнет, переходит к дочери и сыну. И смерти не подвластна...
- Мудрость ваша достойна преклонения, - с ехидной усмешкой повторил сказанное накануне инах. - Скуп, однако, тот народ, который отдает красоту одному человеку. Бог творит ее для многих. Разве утреннюю звезду Зухру можно спрятать под брачным пологом! Мир любуется ею...
- Много ли звезд нужно хану?- прямо спросил Айдос. От западни инаха не удалось уйти. И он сам сунул голову в петлю.
Как в сказании «Кырк кыз»... сорок девушек...
Это было куда страшней двух тысяч тилля. Золотые вышибешь из степняков палкой или плетью, девушек не вырвешь из рук матерей ни угрозой, ни арканом. О плетке и говорить нечего. Степняки ответят тем же.
Дорого, оказывается, надо платить за ханство. И все же надо платить. Ханство-то уже за пазухой, греет душу Айдоса.
- Расстанемся с красотой степи, - сказал бий. Грустно сказал, жалко было себя - не девушек. Проклянут матери своего нового правителя. - Преподнесем ее великому Мухаммед Рахим-хану. Пусть радуется его глаз.
- Зачем же только хану... - отвел прямоту бия Кутлымурат-инах. - Звездами любуются все. Каждый ваш приезд в Хиву, уважаемый Айдос, а теперь вы часто будете нашим гостем, превратится в праздник красоты. Сорок ваших дочерей порадуют глаз степного хана. Я думаю, они затмят красотой своей красоту утренней звезды. Мы верим в это...
«Слова приторней сала, - подумал Айдос. - Сколько их у хивинского вельможи? Весь я в словах льстивых, как баурсак в масле. Так меня и проглотить легко, не застряну в глотке».
- Верю и я, дорогой инах.
Они приблизились к дому вельможи; разговор о подарке хану продолжать было уже нельзя - слишком много ушей, - и инах повел речь о заботах правителя, касающихся хозяйства Хивы:
- Каракалпаки трудолюбивый народ. Надо разводить кенаф, хлопок, сеять больше джугары и проса. Зимой мы пришлем вам десять батманов семян хлопчатника. Научитесь выращивать этот белый пух. Он оденет степняков. Шерсть скребет тело, хлопок ласкает...
- Нам останется белый пух?- спросил удивленный Айдос. Так просто дарят ли людям богатство? Не слышал он прежде такого.
- Вернете сто канаров пуха... - ответил инах. - Орошенное потом семя возвращается к дехканину двадцатью семенами. И на каждом пух величиной с урожайный плод. Отправите караван в пятьдесят верблюдов - и расчет полный. Из остального тките буз, одевайтесь, наряжайте своих красавиц...
И здесь хватало масла в каждом слове. Щедр был инах. Дарил степнякам богатство, ими же созданное. Возделывать хлопок на пустырях нелегко. Воду надо пригнать, арыки выкопать. Верно, орошенное потом семя даст двадцать семян. А сколько пота возьмет - подсчитал ли инах?
Ну, да это все в оплату за ханство. Что такое пот... Его люди льют не скупясь. Дармовая это штука. Вода дороже. Воду по пиале покупают в городе. А иной раз и по глотку.
- Вернем караван в пятьдесят верблюдов, - пообещал Айдос. - Только бы не перехватили в дороге люди кунградского хакима...
Свою тревогу высказал бий до этого самому хану. Тот легко отнесся к предостережению Лйдоса и доводы его не выслушал. Л надо бы выслушать. В Кунграде куют мечи против Хивы. Выковано их, поди, немало.
Отбросил тревогу бия и Кутлымурат-инах.
- Когда созреет белый пух и пойдет караваи с ка-нарами, имя кунградского хакима будет забыто, - сказал он улыбаясь.
«Слопцы, - огорчился Айдос. - Неведом им коварный замысел проклятого суфи. Через степь пойдет оп на Хиву, поднимет всех против Мухаммед Рахим-хана. Руками степняков снесет голову беспечному правителю. Кому тогда скажет инах о забытом кунградском хакиме? Своему могильному камню».
- Само не забудется, - заметил Айдос. Дал понять, что беспокойство его не мнимое. И о себе думает, и о ханстве хивинском. Уходит народ из-под власти Мухаммед Рахима, от налогов бежит, ищет защиты под стенами Кунграда. Целые аулы снимаются со своих родных мест.
- Не забудется само, - согласился инах. - Поможем забыть.
Опять были слова. Сколько их наговорено! Из одного хурджуна инах берет их, кладет в другой. Сунешь руку в хурджун, чтобы достать тяжелое, а вынимаешь легкое. Ведь не убьешь, не ранишь суфи пустым словом! Надобен камень, и немалый.
- Отсечь бы! - высказал сокровенное бий.
Инах посмотрел на Айдоса с укором: что советует хану! Однако совет принял. Сам думал то же, но не делился ни с кем о том.
- Нет пока длинного меча, чтобы достал в Кунграде суфи.
- Короткий есть?- спросил о тайном Айдос. - Куют ли вообще мечи в Хиве? Или в горнах огонь еще не зажжен и железо в него не брошено?
- Короткий наготове, - оглянувшись, не подслушивает ли кто их разговор, отметил инах. - Хан намерен наказать некоторые племена, поднявшиеся против вас, дорогой бий. Пусть родится страх в их безумных сердцах. Страх и покорность.
«Кровь моих братьев пролить хотят», - понял бий, и в груди его поселилась щемящая душу боль. Тяжело стало Айдосу. Так ли судьба решает их спор о праве на власть? Не окажется ли он могильщиком Мыржыка и Бегиса? Не ему ли уготована участь палача своих кровных братьев, юных, как тот муллабача, которого хан вздернул на веревке? Бог мой!
- За всякую помощь благодарим, - глухо произнес бий. И, приложив руки к груди, поклонился инаху.
Теперь за все надо благодарить хана. Даже за смерть братьев.
На айване, широкой, устеленной паласами террасе, Айдоеа и Кутлымурат-инаха встретил счастливый До- спан. Дождался оп наконец своего господина. Мучился, ожидая, терзался страхами, глаза все проглядел, высматривая бия. И вот он перед стремянным - живой, невредимый, великий.
Сверкающий золотым шитьем халат ослепил До- спана.
- О, мой бий!
- Не бий, сынок, - засмеялся ипах, - Хан каракалпаков! Преклони колени!
Доснан кинулся к ногам Айдоеа, но тот остановил своего стремянного:
- Не торопись, Доспан, путь к желаемому еще далек...
Они скакали по степи.
Был уже янтак под ногами коней, колючий, сухой; были заросли джангиля, редкие, облетевшие по осени и потому сиротливые, навевающие грусть; была черпая ива у озерка, тоже облетевшая, припавшая ветвями голыми к холодной воде.
За Маман-шенгеле они остановились. Айдос слез с коня, присел на корточки, взял в руки горсть земли и приложил ее ко лбу.
С недоумением следил Доспан за действиями бия. Странными казались они юноше, он пытался понять, зачем все это. Но не понял и только удивлялся: бий другие люди, у них душа от бога.
Садясь снова на коня, Айдос сказал:
- Доспан, ты сын народа, который познал и горе и радость, видел и тучи и солнце, умирал и воскресал. - Дорога его была в колючках, как вот этот янтак. Он научился не чувствовать боли, когда ранил ноги и даже сердце. А если и чувствовал, то не выказывал этого. - Научился ли ты, Доспан, не показывать боль свою врагам?
Доспан не знал, научился ли уже, потому сказал:
- Учусь, мой бий.
- Бий?- кольнуло слово Айдоса. Он все еще бий. И объяснил себе и Доспану:-Да, здесь я бий, вот у этой осоки. Там - хан, - он показал на степь, что расстилалась впереди. - Но ты зови меня бием, сынок. Когда мы вдвоем - я бий. Отец твой, отец отца. И, как отцу, доверяй все, делись всем, бери все. И торопись! Моя тропа короче твоей, ты можешь не успеть, Доспан. Спрашивай, спрашивай, спрашивай!
«Обо всем ли?- подумал Доспан. - Мне хочется знать и то и это. Не обижу ли бия, заглядывая в его душу?»
- Ты мучаешься, сынок? Не таись! Доспан решился:
- Вы взяли горсть земли, мой бий. Зачем?
- За копытами коней - хивинская земля, перед копытами - моя. Я коснулся ее, чтобы почувствовать ее холод и ее тепло. Сердце земли услышать. Она живая, Доспан. Она мать наша, а мы сыновья ее. Никогда не расставайся с ней. Она примет тебя и мертвого.
Не хотел Доспан думать о смерти. Далекой была она для него. Такой далекой, что и не виделась, и не угадывалась. А бий заставил думать, сердце заставил сжаться.
- Нам уготована только смерть на нашей земле... - сказал Доспан, спрашивая вроде и страшась ответа бия. Ведь бий все знал.
- На любой земле уготована человеку смерть, - ответил бий. - И начало, и конец определены богом. Жизнью же человек распоряжается сам. Сильный продлевает ее, слабый укорачивает. Будем сильными -проживем долго...
- Народ наш силен?- спросил Доспан.
Мысль юноши вспархивала птицей, только что оперившейся. Хотел понять он, что за гнездом родным. Обрадовало это Айдоса. Тепло посмотрел на стремянного, поощряя любопытство его.
- Сила народа велика, - сказал бий, - если собрана в одном кулаке. Вот заросли Маман-шенгеле. Они стоят на краю земли нашей. Пройдешь ли их, не зная тайной тропы? Не пройдешь ни пешим, ни конным. И враг не пройдет. Сплелись ветви джангиля, ни рукой, ни мечом не разорвешь. Огонь схватит их с краю, побесится и потухнет. Задушит его роща, как душит горящую траву брошенная на нее курпача.
- А мы не сплетены, - догадался Доспан.
- И не сплетены, и разбросаны по всей степи, куст от куста на тысячу шагов. Чтобы сгубить, меча не надо, рукой переломишь. А сломанный он только на растопку очага годится...
Взлетев над гнездом, Доспан увидел всю степь, расползшиеся по равнине и холмам одинокие дымки увидел и те самые несчастные кустики, о которых говорил сейчас бий. Ломали их, бросали в огонь, следа не оставалось от несчастных. Больно стало Доспану от увиденного. Боль и заставила его сказать:
- Сплетенным надо быть джангилю, чтобы походил на рощу Маман-шенгеле.
- О том и думаю, сынок, - покачал головой Айдос. - Только непростая эта думка. Привыкли мы жить в тысяче шагов друг от друга. Поднимешься на стремя - и то не увидишь соседа. День кричи - не дозовешься...
Кони шли дружно, чуяли под собой родную тропу. Ловили жадными ноздрями знакомые запахи аулов, и те будто звали их, торопили - домой, домой!
Далеко за рощей, уже когда скрылись из виду и берег озера, и высокие джангили, Доспан сказал бию:
- А если и ночь кричать, дозовемся соседа? Мечтал бедный Доспан о счастливой степи. Боль, что ли, сердечная заставляла его светло думать и надеяться...
- И ночь кричи - не дозовешься, - с досадой ответил Айдос. - Заарканить его надо и проволочь в свой аул.
Распахнул в удивлении и страхе глаза Доспан:
- Всех арканом?
- Всех. А кого и палкой, и плеткой...
- Силой, значит?
- Силой, сынок. Ты стадо сгоняешь палкой? Смутился Доспан. Он, верно, сгонял стадо палкой, без палки и в степь не выходил, но то скот, а тут люди. Их-то можно и словом собрать. Подумал сказать это бию, но вряд ли пришелся бы его совет по душе хозяину. Небось тот про доброе слово все знает... Поэтому не о слове, не о палке - о боли человеческой сказал:
- Плохо палкой-то...
И в Айдосе жило сострадание к людям, и он знал, что такое боль. Согласился с Доспаном:
- Верно, палкой плохо... Но лучше сегодня палкой, чем завтра мечом. После вражьего меча и собирать будет некого... Могилы одни останутся.
Могилы... Видел немало их в степи Доспан. От тех времен всё, когда меч гулял по степи и спастись от него не удавалось людям.
«Степь наша для могил предназначена, что ли? - подумал стремянный. - Прав, видно, бий. Не надо ждать меча завтра...»
- Понял меня, сынок?- спросил Айдос.
- Понял, мой бий.
Они хлестнули коней и поспешили к родному аулу. Дымки его вроде бы угадывались в чистом осеннем небе.
Аул Маман-бия стоял дальше всех степных аулов -там, где кончается земля каракалпаков и начинается земля русских. И степь была здесь другая, и травы другие, и ветры другие, северные.
С одного края аула плескалось море, с другого - волнилась ковыльная степь. И море и степь были одного цвета: весной темно- зеленые, зимой голубовато-белые. Не различишь, едет ли человек на коне или плывет в лодке...
В этот дальний аул и прискакал Мыржык, почти загнав коня. Однако что конь, когда неволит долг бия! На край света поскачешь.
С коня прямо в юрту хозяина, Мамана-жанадарьин-ца: у реки Жанадарьи обосновался бий, жанадарьинцем его и звали поэтому.
- За советом прискакал, - сказал Мыржык. - Плохи дела в степи, ветер дым пожара доносит.
Слышал Маман о споре между братьями, но огонь ли это? Пожар - это когда род на род идет и кровь льется. Однако Мыржык пугал огнем. Будто Айдос подговорил хивинского хана начать поход против каракалпаков, будто силой хочет подчинить себе всю степь старший бий...
- Ханом объявил себя, - сказал Мыржык. - Ханом каракалпаков.
Успокоил младшего бия Маман. О ханстве шел разговор на холме совета. И многие бий были не против объединения родов. Только не сошлись в том, какому правителю подчинить себя - то ли хивинскому, то ли бухарскому, то ли казахскому.
- Хива-то к вам ближе, - рассудил Маман-бий. - А кто ближе, тот друг и хозяин.
- Не то говорите, аксакал, - почтительно возразил Мыржык. - Хан требует налог.
- А какой хан не требует налог? На то он и господин, чтобы шкуру сдирать с раба.
- Мы не рабы, - запальчиво ответил Мыржык. - Мы свободные степняки.
Маман усмехнулся невесело.
- Свободные, пока голые и босые, а как наденем шекпен и привяжем телку у порога, тут сразу объявится хозяин и сунет руку в наш хурджун.
Кунградцы не платят налога хану, - гордо объявил Мыржык. Он причислял себя к кунградцам, не стыдился дружбы с Туремуратом-суфи, врагом Айдоса.
- Долго ли не будут платить?
- Вечно!
Захохотал Маман-бий. На детскую игру походила эта возня с налогами. Кого он обманывал? Доверчивых степняков и таких вот безусых, как Мыржык.
- Молод ты еще, братец, чтобы взнуздывать коня жизни, - сказал Маман. - Да и нет такой узды. Толкуешь о вечности, а в чем она, вечность? Камень и тот рассыпается, человек же мягче камня. Кто родился вчера, умирает сегодня; кто родился сегодня, умрет завтра. Ты откажешься платить налог, сын твой не откажется. Внуков не называю. Будут ли у нас внуки, неведомо. От распри гибнет народ, а его немного.
Не понравились слова Мамана юному бию. Отстранялся вроде старик от того дела, которое затеял суфи, соединяться с Кунградом и не собирался. Зря, значит, скакал через всю степь Мыржык, зря мучил себя и коня.
- Погибнем, - опустил голову огорченный Мыржык. - Не объединившись, останемся малым народом.
- Если найдется человек, который объединит нас, противиться не будем и путь ему не преградим. Путь-то этот правильный.
Маман нарочно, видно, опускал имя кунградского правителя. Не считал суфи достойным возглавить ряды каракалпаков. И Айдоса не упоминал. Не хотел обидеть Мыржыка. Или кого другого имел в виду? А младшему бию надо было знать: за кого Маман? Вернуться в Кун град без имени все равно что не вернуться вовсе. Послал-то его суфи за тайной Мамана.
- Айдос ставит себя перед народом, - сказал Мыржык, надеясь вырвать наконец тайну у старика. Но не вырвал. Не так прост был Мамаи, чтобы дать птенцу выклевать тайное зерно из сердца.
- Плохо ли, что человек не закапывает свое имя в землю, а поднимает над головой?- рассудил Маман, вроде бы одобряя желание Айдоса стать во главе степняков и в то же время не соединяя имени его с делом, которое творили бии и кунградский хаким.
- Мудрое слово ваше, аксакал, - злясь на Мамана и на себя, сказал Мыржык. Ему уже надоел старик и хотелось от него избавиться. - Погостил бы у вас, отец, да дорога зовет. Далеко до родного аула.
Маман велел джигитам оседлать коней: своего и Мыржыка. Придерживался обычая провожать гостя за аул, до караванной тропы, что пролегала верстах в трех от берега моря. На коне старый бий чувствовал себя молодо и искал всегда случая, чтобы сесть в седло.
- Если дорога зовет, не мешкай. Наша жизнь вся в дороге. Степняку богом завещано считать время шагом коня. Жаль только, не увидел вечернего моря. В глазах джигита оно оставляет свой цвет.
- В другой раз, отец. Райское место выбрали вы для аула. Им не налюбуешься за вечер. Тут надо всю жизнь прожить: море ласковое, степь тихая, небо ясное.
Маман, соглашаясь, покачал головой. Но тут же добавил:
- Когда ясное, а когда и поводочное. И море бывает злым, и степь ветреной.
- Ойбой! - посочувствовал Мыржык бию. - И вам плохо...
- Плохо ли, хорошо ли, юрты наши стоят здесь, значит, и земля наша здесь, и судьба наша жить на этой земле.
Сели на коней, поехали берегом моря. Мыржык увидел лодку и в ней мальчика лет десяти. Мальчик греб к берегу и делал это умело, ловко.
Не ловкость мальчишки удивила Мыржыка: если живешь у моря, то и управляй лодкой, как степняк управляет конем. Мальчишка был беловолос, и на ярком солнце голова его вроде бы золотилась. Вот что удивило Мыржыка.
Русский? - спросил он Мамана.
- Русский, - ответил бий. - Там русский аул. Как и наш, самый крайний на земле.
Заволновался Мыржык: не видел он русских, а слышал о них много. От великого Мамана пошли рассказы о русской земле и русском хане. Но по тем рассказам Русь находилась далеко и ехать до нее надо было сто дней, а то и больше. А тут - рядом. Прямо за аулом жанадарьинского бия начиналась Русь. Чудно!
- Не убьют, если подъедем?- спросил бия Мыржык.
- Зачем же убивать... Мы живем мирно, как соседи. Мой аул тоже считается русским, так его и зовут в степи. Не слыхал разве?..
- Слыхал, - неуверенно ответил Мыржык. Что-то, может, и слышал он, да не запомнил. Самого Мамана тоже зовут, кажется, русским бием.
Маман повернул коня вправо, где начиналась тропинка, ведущая к русскому аулу, и тем позвал за собой гостя.
- Бедно живут русские, - предупредил Мыржыка бий. - Хуже наших степняков. И бий у них свой есть, только не бий называется, а хозяин. И боятся они его, как мы хана...
Не то говорил о русских Маман. Другое слышал от стариков Мыржык. Были у них и бии и ханы, не слишком боялись они их, а воевали лучше всех. Земли у русских столько, что и за жизнь не объедешь. Хан не всю своими глазами видел. Потому прибавлять к своей великой каракалпакскую невеликую нет надобности. Обещали взять, да не взяли.
Вот про бедность русских ничего не говорили старики. И, услышав от Мамана, что живут они хуже степняков, Мыржык огорчился. Бедность-то кого украшает? Никого. Презрение одно вызывает голытьба, сторонишься всегда рваного халата. Оказалось, действительно русские жили беднее бедного. Остолбенел Мыржык, увидя их аул. И на аул-то он не был похож - десяток камышовых шалашей, обмазанных глиной. Из этих шалашей вились жалкие дымки.
- Астапыралла! - вскрикнул насмешливо Мыржык.
Маман помрачнел. Не понравилась ему брезгливая улыбка молодого бия. Что смыслит в жизни юнец, оторвавшийся от родного гнезда еще не оперившимся...
- Если хочешь быть гостем русских, не ершись. Перед домом их сойди с коня и веди его на поводу.
- Я бий! - важно ответил Мыржык.
- На своей земле, а она далеко. Здесь земля русских, брат мой.
- Уже?- удивился Мыржык. Он и не заметил, когда переступил конь рубеж, отделяющий каракалпакскую степь от русской. Не видно было этого рубежа, не обозначен он был.
- Уже, - ответил Мамаи. - Мы-то знаем, где кончается наша земля, где начинается чужая. И слепыми не переступим порога. Сердцем чуем тень, брошенную богом, но идем все же смело. К русскому можешь войти в дом не стучась, если не несешь в сердце зла.
Он слез с коня, взял его за повод. Не хотелось спешиваться Мыржыку. Не во дворец шел, а в нищее селение. Однако подчинился Маману - оставил седло. Подошел рядом с жанадарьинцем к русскому аулу.
От одного из шалашей дым поднимался тонкой струйкой, едва приметной, и была она, эта струйка, не черная и не сизая, как остальные, а голубоватая. Коснувшись неба, исчезала, сливалась с его синевой.
К этому шалашу повел молодого бия Маман.
- Здесь Никифор живет, - сказал Маман. - Хороший человек...
Мыржык подумал: «Если хороший, значит, есть и плохие; и плохих, должно быть, больше. В бедности откуда взяться хорошему...»
Из шалаша доносился звон железа и стук молотка. Был он непривычным для Мыржыка, и молодой бий не без робости переступил порог камышовой хижины. Запахом тлеющего угля и окалины ударило гостю в нос, и он поморщился. Не понравился ему дом Никифора. И сам Никифор не понравился. Черный, как обгоревший турангиль, волосы взлохмачены, руки измазаны углем и ржавчиной. Только глаза светлые, похожие на небо или на море, когда оно тихое.
Никифор оставил молоток и протянул руку Маман-бию.
- Сосед, - сказал он улыбаясь, - проходи, гостем будешь.
- Мир твоему дому, - пожимая по русскому обычаю руку кузнеца, произнес Маман. - Молодого бия привел к тебе, брата Айдоса. Слышал об Айдосе?
- Как не слышать! Хан вроде каракалпакский...
- Еще не хан. Старший бий.
- А брат его, значит, великий князь, по-нашему. Красив и могуч. И осанистость царская. Руку, поди, не подаст простому человеку.
Никифор говорил по-каракалпакски, бойко говорил: должно быть, научился за то время, что жил рядом с аулом Мамана.
Мыржык, смущенный, протянул ему руку. Никифор обтер свою ладонь о кожаный фартук, постеснялся ханскому брату сунуть измазанную углем и ржавчиной пятерню, и Мыржык пожал ее. Неумеючи сделал это, торопливо, но кузнец не придал значения неловкости молодого гостя. Соблюден был порядок, остальное не столь важно. И главное, познакомились. С чужим человеком как говорить: чужой он и есть чужой, при нем держи язык за зубами. А тут вроде уже свой. Руки-то пожали друг другу.
- Как величать-то князя?- спросил, улыбаясь, Никифор.
- Мыржык-бий, сын Султангельды, - ответил Маман, тоже улыбаясь.
- У-у, важно звучит.
Кузнец посматривал на молодого бия с уважением и в то же время придирчиво: княжеское хотел узреть в нем. Наряжен был Мыржык в халат, перепоясанный ремнем, на котором висел короткий меч. Голову украшал малахай, отороченный черным мехом. Не изысканный наряд, но и не простой. Плетка в руке богатая. По ней и судить можно было о знатности гостя. Рукоять в серебряной насечке, серебро пущено и в оплет, змейка вроде вьется белая среди желтых кожаных полос.
- Нужда какая у молодого князя?- спросил Никифор. - Коня подковать или меч отбить?
- Нет нужды у молодого бия, - успокоил Маман кузнеца. - Захотел посмотреть на русский аул, новости узнать. Живем хоть и рядом, а ты к России ближе, чем мы.
- Верно, ближе. На три локтя. Правда, ход у нас в Россию прямой, кое-что узнаем, но несвежее все. Человек, скажем, родился, послали гонца известить нас; пока он доскачет, уж и помер тот человек. И не крестины, а поминки справлять надо.
- Далеко, далеко, - согласился Маман. - Однако хозяин твой, Тимофеев, часто ездит в Россию, товар привозит.
- Привозит. Россия-то Тимофеева близкая. За неделю на лодке доплывешь. А до настоящей России, конечно, плыть и скакать полгода надобно, но можно и доплыть, и доскакать, была бы охота...
- Привез что-нибудь?- стал допытываться Маман.
- Не вернулся еще. Поджидаем. Малец мой у моря с утра крутится. Выглядывает Тимофеева. Не любит хозяин на пустой берег высаживаться, не почетно без людей идти к дому, да и товар выгружать надо. Двумя руками не обойдешься, полна ведь лодка...
Маман слушал кузнеца и качал головой, одобряя то ли слова его, то ли поступки его хозяина. К Тимофееву бий относился без симпатии, даже недолюбливал грубого и алчного соседа. Старался не заглядывать в русский аул, когда там был купчишка. Да и остальные степняки избегали встреч с ним. Оскорбит, а то и ударит ни за что. Степняков Тимофеев называл «джангилями», то есть деревянными. Надо ему кого-нибудь, крикнет: «Эй, джангиль!» Имени даже своих постоянных покупателей не знал и знать не хотел. Ни по-каракалпакски, ни по-казахски не говорил. Знал лишь два слова: «да» и «нет». Объяснялся, торгуя, пальцами. Указательным тыкал в товар - ситец, чай, сахар, остальными показывал цену. Если столковаться не удавалось, звал на помощь Никифора. Тот быстро налаживал торговлю, и Тимофеев только успевал раскладывать товар и считать деньги.
Никифор был подневольным человеком. Купец привез его в степь издалека, как привозят скот для домашнего пользования. Кузнец работал на все ближние аулы, а деньги за услуги брал Тимофеев. Ничем не брезговал. Придет с лопатой или мотыгой поломанной степняк, без гроша придет, ему тут же купчишка находит дело. Пока кузнец ремонтирует старую мотыгу или выковывает новую, степняк косит Тимофееву траву, копает огород, чинит шалаш. И не на час и не на два хватает работы. На день, на неделю.
Самому Никифору от поборов ничего не оставалось. Кормил и одевал его купец, большего работнику не полагалось. Говорили: в вечном долгу перед купцом Никифор. Вроде беглым крепостным был он, подобрал его где-то Тимофеев, спас, увезя на край земли, куда ни прежний хозяин, ни сам царь не доберутся. Теперь всю жизнь отрабатывать долг надо. Из одного рабства вырвался - попал в другое.
На судьбу свою Никифор не жаловался. Видно, смирился со всем, что выпало на его долю. Бежать-то ему больше некуда было. В чужие края только, да в чужих краях сам чужой. Или на цепь посадят, как бездомного пса, или забьют камнями как неверного. А тут вроде в России и вроде на воле: степь неоглядная, море бескрайнее. Мыслью броди по просторам, тешь душу.
Маман любил Никифора, любил как сына, как брата. Был кузнец открыт, прост и добр. Пытался понять степняков и делал это без умысла похитить их души, подчинить себе. Когда поймешь другого, то слабостью его пользоваться сможешь, Никифор чужим не пользовался, каким бы доступным оно ни было. Обман считал грехом. Такой уж был бескорыстный. И его не обманывали степняки.
Глуп был, по мнению купца, Никифор, но глуп на свой лад. Честность-то его шла от желания не запятнать душу. Тимофееву же наплевать было, на чем держится честность - на мудрости или на глупости, лишь бы не обманывали его, не опустошали карманы.
Маман к Тимофееву относился враждебно. Сколь приветлив и добр был с Никифором, столько замкнут и суров с Тимофеевым. Купец отвечал тем же. Не признавал Мамана бием. Обращался к нему, как и к остальным степнякам: «Эй, джангиль!» Дорогу, если встречались на одной тропе, не уступал. Сам требовал, чтобы бий посторонился, когда идет или едет хозяин русского аула. Людей Мамановых прогонял из кузницы, не разрешал Никифору подковывать их лошадей, отбивать мотыги и лопаты. Отсутствуя месяцами, купец давал людям вздохнуть свободно, забыть на время о человеческом зле и человеческой несправедливости. Тишина тогда приходила в аулы, один из которых назывался русским, другой каракалпакским, хотя и каракалпакский в степи тоже именовался русским, а сам Маман - русским бием.
Мешал купец Маману любить русских, а делить их на купцов и кузнецов не мог, не получалось так у бия. Маман звал по примеру предшественника своего, великого Мамана, стать под власть и защиту России, А как стать, если там Тимофеев? Не хотят люди иметь такого хозяина. И он сам, Маман, не хочет иметь.
Все ждал чуда: уедет Тимофеев и не вернется Опрокинет вдруг лодку волна или нападут на купца разбойные племена, исчезнет ненавистный. Смерти же дал Тимофееву бий. Грешно желать другому смерти, да готов взять на себя грех бий, лишь бы избавить степь от окаянного купца.
Но ни волна, ни разбойничьи племена не трогали Тимофеева. Возвращался, как и уезжал, цел и невредим. Хворь тоже не брала купца.
А Россия нужна была Маману. Понимал: нет другой силы, способной защитить степняков. Разорвут их, растащат ханы и эмиры, следов не останется...
Давно лежит у царей русских бумага, в которой записана слезная мольба каракалпаков прийти к ним на помощь. И бумага с согласием помочь тоже лежит где-то. А помощи нет, забыли несчастных степняков. Или бумага затерялась, или не до степняков русским царям, своими делами заняты. Молва идет, что воюют русские, который год отбиваются от кого-то.
Когда война, до чужих ли забот! Это тоже понимает Маман. И все ждет, все молится богу, чтобы кончилась война у русских.
Как встретит Никифора, так спрашивает: «Ну, кончилась там война?» И показывает рукой на север.
И сейчас спросил:
- Про войну не слышно ли чего?
- Нового не слышно. Царь-батюшка Александр отбивается от француза. Силен этот француз.
- Отобьется?
- Должен отбиться. Русскому под чужим сапогом жить не пристало.
Мыржык слушал, что говорили Маман и кузнец, и непритворная досада обозначилась на его лице. Сожалел молодой бий о проявленном любопытстве. Зачем свернул к русскому аулу? Зачем зашел в шалаш кузнеца? Ехал бы сейчас берегом моря, дышал бы прохладой, пел бы песню. На воле сладко поется.
Почувствовал Маман, что тоскливо молодому бию, уйти хочет, и заторопился сам.
- Дай бог, чтобы кончилась война.
- Бог милостив, - кивнул Никифор. - Кончится небось, замирятся люди. Сколько можно кровь лить...
Старый и молодой бий направились к двери и тут на пороге столкнулись с Гулимбетом, тем самым Гулимбетом, которого люди прозвали Считающим просо. Длинный, словно жердь, испачканный углем от головы до пят, он походил на дива, только что вылезшего из преисподней.
- Ха, мастер! - сказал он весело. - Привез тебе уголь.
Сказал Никифору, будто никого, кроме кузнеца, не было в шалаше - ни Мамана, ни Мыржыка. «В чужом ауле, - подумал, сердясь, Мыржык, - степняки глаза закрывают, что ли? Не видят, где бий, где простолюдин. Обругать бы этого длинновязого, открыть глаза ему. А открыв, заставить поклониться бию!» Да не обругаешь. Если Маман - хозяин этого степняка - молчит, то что открывать рот чужому бию... Видно, повелось так в дальних аулах - не уважают биев, не боятся старшего и богатого. Сам Маман дурной пример подает, якшается с безродным. Дался ему этот несчастный кузнец! Лучше бы купцу, которого все боятся, руку протягивал, чем его работнику.
- Много угля привез, - продолжал весело Гулим-бет- соксанар. - Принимай, Никифор!
- Ну, молодец! - обрадовался кузнец. - Где мешки-то?
- На быке. Теперь у меня бык есть, послал бог рогатого...
Никифор попросил прощения у биев:
Уж не гневайтесь, дорогие гости, пойду приму уголь.
- Иди! - разрешил Маман. - Да и нам время ехать...
Мыржык с охотой поспешил за дверь: тошно было ему в дымном шалаше. Только зря торопился. Думал избавиться от нерадостных мыслей, а не избавился.
Вышел и ахнул. У шалаша стоял груженный мешками бык счастья и богатства. Их бык.
«Бог мой! - позвал на помощь всевышнего Мыржык. - Что творится в этом мире! То, перед чем мы преклонялись, отдано на поругание простолюдинам».
Он хотел броситься к рогатому, освободить его от позорной ноши, спасти его. Но побоятся унизить себя этим, только крикнул Гулимбету:
Ты похитил священного быка.
Удивленный Гулимбет отрицательно покачал головой:
- Я не вор, бий. Никто в степи не назовет меня таким именем.
- Откуда же у тебя рогатый?
- Мне отдали его за дочь. Сватая красавицу Кумар, разве вы не платили Есенгельды калым?
- Что плетет твой глупый язык! - вскипел Мыржык. - Мы не сватали твою дочь, а бык принадлежит сыновьям Султангельды. Или тебе это неизвестно, безмозглый?
- Известно, бий. Только бык не принадлежит семье Султангельды. Айдос подарил его Али, а тот отдал мне. Носитель счастья и богатства - главный калым за мою дочь.
«Нет! - чуть не сорвалось с языка Мыржыка. - Не отдают как калым святыню. Можно ли выпустить из рук счастье свое!» Сказал, однако, другое:
- Если и попало в твой хлев благородное животное, надо ли издеваться над ним, понуждая таскать грязную ношу...
Гулимбет устыдился того, что сделал, но глупцом себя не посчитал.
- В моем хлеву нет другого быка. Грязная ли, чистая ли ноша - вся наша, и кому-то нести ее надо. Посмеялись бы надо мной люди, увидя Гулимбета, груженного углем, а рядом быка порожним.
- А зачем же ты водишь за собой быка? Его место в загоне, - сказал Маман.
- Э-э, - покачал головой Гулимбет- соксанар. - Как же я оставлю его в загоне, когда счастье может выпасть нам как раз в дороге... Нет уж, не расстаюсь я с носителем счастья и богатства ни днем ни ночью. Он и дома-то привязан к моей ноге длинной веревкой.
Засмеялся Маман. Глуп был все же Гулимбет, хотя и назывался Считающим просо.
- Счастье не на веревке держится, - сказал бий. - Оно в самом быке. Его-то и беречь надо, холить, кормить свежим сеном и отборным зерном.
- Ойбой! - воскликнул огорченный Гулимбет. - А кто же уголь и дрова возить будет? Счастье-то мое от угля и дров.
- Невелико твое счастье, - усмехнулся Маман.
- Правду говорите, бий. Сам-то я длинен, а счастье мое короткое. Привез Никифору четыре мешка угля, даст мне хозяин одну монетку. Богатство!
Разговаривая так с биями, Гулимбет помогал Никифору сгружать уголь и перетаскивать его в кузницу. Пыль угольная вилась в воздухе, оседала на их лица и одежду. Мыржык дождался, пока сняли последний мешок с быка, и подошел к нему.
Постарел еще больше носитель счастья. Седина прошла густой зарослью от холки до глаз, и голова из черной превратилась в седую. Уши совсем побелели. Потянул морду бык к руке Мыржыка - не то просил ласки, не то зерна. Узнал хозяина, вспомнил прошлую жизнь.
Носителю счастья всегда гладили рога. Таков был ритуал при встрече. Тронул рукой рога быка и Мыржык, провел по ветвям окаменелым, и пальцы молодого бия дрожали при этом. Велико было волнение Мыржыка. Счастье-то обернулось несчастьем для семьи Султангельды. Может, прикоснувшись к священному быку, он вернет и себе и братьям утраченное счастье...
- Хозяин! Хозяин приехал! - раздался крик сына Никифора. Он бежал от берега к кузнице и махал руками, будто извещал о какой-то беде, обрушившейся на мир.
- Э-э, некстати, - нахмурился Никифор. - Гони своего быка, Гулимбет! И сам поторопись. За деньгами потом придешь, вечерком или поутру.
Биям он ничего не сказал, но посмотрел на них с грустью и тревогой, будто винился перед ними за необходимость выпроводить их из аула, как и Гулимбета. Конечно, они могли остаться, но ничего доброго из этого не вышло бы. Обидел бы их непочтительностью и грубостью своей Тимофеев.
Маман и Мыржык сели на коней и поехали в степь, прочь от моря.
Вслед им совестливый Никифор крикнул:
- Про войну все вызнаю. С мальчишкой передам. Нынче же...
Гулимбету, который, вцепившись в веревку, тянул быка, кузнец сказал:
- Пусть идут аульчане к Тимофееву. Много товару привез. Полна лодка.
- Скажу, - пообещал Гулимбет.
19
Две тропы, ведущие от аулов Орынбая и Мамана, скрещивались на широкой поляне среди густых зарослей камыша. Здесь, в затишье, скрытые от глаз человека и зверя, должны были встретиться два брата.
Первым прискакал Мыржык. Не задержал его Маман. Нечем было ему задержать молодого бия: ни желания присоединиться к Кунграду, ни интереса к велико му делу суфи старый бий не выказал. Слушать же сказки о какой-то бумаге белого царя, принимающего каракалпаков под свое могучее крыло, было недосуг Мыржыку. Торопило дело суфи.
Въезжая в камыши, увидел Мыржык облако пыли над степью - густое, торопливо летящее к зарослям. Не одним копытом поднималось оно - множеством копыт.
«Бегис спешит, - догадался Мыржык. - Неужели и он возвращается с пустым хурджуном?»
Суфи посылал Бегиса к Орынбаю с тем же наказом, что и Мыржыка: привлечь дальних биев к борьбе с Айдосом. Послал не одного. Зная крутой нрав и разбойничьи замашки Орынбая, приставил к Бегису двадцать джигитов, чтоб защитили молодого бия и Орынбая напугали. Напуганный, он более сговорчив и податлив.
Стая воронья вроде бы прилетела и спустилась в камыши, так стремительно и шумно вынеслись на поляну джигиты Бегиса. Все на добрых конях, в шапках меховых, перепоясанные ремнями, отяжеленные мечами и копьями. Сам Бегис был тоже с мечом, подаренным Туремуратом-суфи. Не с простым мечом, а с дорогим, отделанным серебром и бирюзой.
Увидел брата Бегис, заулыбался, счастливый, будто не три дня, а три года не виделись. Чуяли, что ли, братья, что судьба теперь одна и что иной радости, кроме радости общения, нет у них... И еще чуяли близкую гибель свою... Когда вражда в семье, короток путь каждого. А перед вечной разлукой хочется ли разлучаться даже на мгновение?..
- Удачна ли была поездка?- спросил Бегис. Мыржык не знал, как ответить. Приятного-то было мало. Попусту трясся в седле, навещая Мамана. Однако не начинать же с пустого разговор, и Мыржык уклонился от ответа.
- Пусть первым скажет старший!
Бегис принял это как свидетельство уважения к себе и снова заулыбался.
- Ясновидец наш, Туремурат-суфи, все знает наперед. Можно не ездить по аулам, а, сидя в юрте, читать мысли биев. Глупые мысли у трусливых шакалов. Ничего не сказал мне Орынбай. Посопел, покряхтел, пожаловался на то, что людей у него нет и коней нет, ничем помочь нашему делу не может...
- Верно, трусливый шакал.
- Шакалья трусость на хитрости держится. В драку сам не лезет, ждет, когда волк задерет барана. А поваленного уже хватает за ногу.
Мыржык непонимающе посмотрел на брата:
- Баран-то кто?
- Это загадка для Орынбая. Нынче волк кажется волком, а завтра как будет - неведомо. Может, превратится в барана, и его самого грызть будут те, кто был бараном вчера...
- Больно мудро говоришь, брат. Неужели Орынбай боится Айдоса?
- Нынче не боится - завтра забоится. Хан все же Айдос.
- Какой же хан, если нет ханства...
- Ханства и не будет, Мыржык. Туремурат-суфи не допустит этого. И мы не допустим. Но Орынбай не верит в наши силы. На меня смотрел как на петуха, который кричит не вовремя. Сам знаешь, что бывает с петухом, который кричит не вовремя: попадает в котел...
- Котел-то нам ни к чему, - насупился обидчиво Мыржык. - Силу суфи могли показать шакалу джигиты. Мечи у них наточены, копья острые.
Бегис снисходительно улыбнулся: наивен как юнец брат! Мечом ли пугают шакалов? На них достаточно фыркнуть коню или свистнуть всаднику. Да нужен ли шакал Туремурату-суфи? Поджавший хвост, сидящий в норе... Ему нужен волк, вгрызающийся в горло врага. Волков надо искать. Где вот только?..
- Маман-бий тоже поджал хвост?- спросил Бегис брата.
- Нет, Маман не шакальей породы, - ответил Мыржык. Настал его черед рассказывать о поездке в дальний аул.
- Волк, значит! -перебил его Бегис. Задумался Мыржык. Прозвища шакала и волка не подходили к Маману. Он вообще был далек от хищников, душа-то у старика мягкая: крови чужой не хотел и боли чужой не хотел.
- Конь степной... - нашел что-то близкое Маману молодой бий.
- Ха! - засмеялся Бегис. - Куда ветер, туда и он. Узды и седла не знает. Сядешь - сбросит. А не сбросит, то занесет не в ту сторону.
- Взнуздать надо, - неуверенно предложил Мыржык.
- Ты взнуздал?
- Нет.
- Кто же возьмется за такое дело? Степные кони норовистые и зубы пускают в ход, и копыта.
- Суфи сможет, - поспешил переложить на кунградского хакима непосильную задачу Мыржык. - Суфи всех взнуздывает.
Усомнился в магической силе суфи Бегис. Конечно, на многих накинул узду Туремурат-суфи, но это были все объезженные кони. А вот на вольного, степного, накинет ли?
- Может, кто-то уже оседлал Мамана?- высказал предположение Бегис. - Братец наш старший не появлялся в Мамановом ауле?
- Не появлялся. Хотя про Айдоса плохое не говорит...
- А хорошее?
- Хорошее тоже.
- Да, степной конь. И скачет неизвестно куда... Мыржык закачал головой: нет, мол, знает. Сказал весело:
- В Россию.
То, что Маман зовет всех соединиться с русскими, знал Бегис. Однако зов этот был негромок и мало кого трогал. А вот что скачет уже на север Маман, узнал один только Мыржык. И от кого? Неужели от самого старика?
- Видел скачущего?- спросил Бегис, удивленный такой переменой событий.
- Не видел. Но с русскими якшается и вызнает все про них. Война там, бьются который год.
- Ойбой! Кто с кем бьется? Русские-то под одним ханом ведь живут...
- С пришельцами бьются, - объяснил Мыржык. - На русских иноверцы нападают.
Хоть и далеко все это от Бегиса, однако чем-то тревожит его душу. Сразу не поймешь - чем. То ли близостью событий: русский аул почти что рядом, то ли отношением к России соплеменника своего - бия каракалпакского.
- Что же Маман, помочь хочет русским?- с беспокойством спросил Бегис.
- Нужна тигру помощь муравья! - усмехнулся Мыржык. - Не заметит, как задавит его лапой. Муравью бы помочь.
- Какая помощь, если борется тигр с тигром! Иноверцы небось тоже сильны...
- Никифор говорил: «Силен француз!»
Выдал свою тайну Мыржык. Не было наказа суфи появляться в русском ауле. Запрета, правда, тоже не было. Но поступают братья теперь только по велению кунградского хакима, его желания выполняются - не свои. А тут свое желание толкнуло Мыржыка на опрометчивый поступок.
Выдал тайну Мыржык и с испугом глянул на Бегиса: что брат скажет? Не разгневается ли?
- Был, значит, в русском ауле?- спросил Бегис. Не поверил вроде оброненному слову. Не хотел поверить.
- Конь переступил черту, проведенную богом, - попытался оправдаться Мыржык и весь вспыхнул, выдал себя. - Не заметил, как оказался у русских. Там ни колышка, ни жерди воткнутой нет. Земля и земля. Доехать до большой России можно, не узнав, что едешь по ней.
- Один твой конь переступил черту?- стал дознаваться Бегис.
- И Мамана.
- Он-то шел первым?
- Да.
Застлало огорчение глаза Бегиса. Ничего не видел он уже и видеть не хотел. Тронул коня, в степь погнал его, чтобы одному остаться, да остановил его Мыржык. Крикнул вслед:
- Видел в русском ауле быка счастья и богатства. Такими словами не только остановишь - с седла скинешь.
Оглянулся Бегис. Посмотрел ошалело на брата: что говорит? В своем ли уме?
- Да, нашего быка. Его Айдос подарил своему Али, а тот отдал как калым за дочь Гулимбет-соксанара.
- Не шути, Мыржык!
- Если б шутил...
Заскрипел зубами Бегис. Не было еще такого несчастья в семье Султангельды! Не было еще такого позора! Выгнать из загона священное животное! О Айдос, что ты творишь? Проклятия неба мало на твою голову!
- Вернем быка! - крикнул Бегис. Плеть ожгла коня, и тот взвился на дыбки, не зная, в какую сторону кинуться.
- Постой, Бегис! - преградил путь брату Мыржык. - Быка вернешь - счастья не вернешь. Отказался от своего счастья Айдос, отдал другим. Пусть теперь кусает пальцы, пусть ищет утерянное.
Не глупые слова произносил младший брат. Верно ведь: не украли быка завистливые люди, не увели без согласия хозяина. Сам Айдос отдал его, прогнал вроде бы.
Охладел чуточку Бегис. Поугасла злоба. Пламя, если на него вылить кумган воды, стихнет. Слова Мыржыка были тем кумганом воды, что погасил пламя злобы Бе-гиса. Он сказал грустно:
- Прощай, носитель счастья и богатства. Да покарает всевышний того, кто обрек тебя на гибель.
Братья поехали в степь. Она начиналась сразу за камышами. Позади оставались море и река. Впереди равнина, чуть холмистая, покрытая жухлой травой. По этой равнине им предстояло ехать не день и не два. Торопить коней тут нельзя было: на первой версте израсходуешь все силы, на остальные версты ничего не останется. Шагом, без плетки и понуканий, одолевается степь.
Подремывали на ходу кони, покачивались сонно в седлах степняки. Ничего вроде не слышат, ничего вроде не видят. Копыта коней сами находят тропу и идут по ней не сбиваясь.
- Скачет кто-то навстречу в красном халате. Все сразу очнулись и глянули в степь.
- Э-э, да это никак Доспан! - узнал джигит стремянного Айдоса.
- Доспан, - без радости подтвердил Мыржык. - Что ему надо в этих краях?
- Что-то надо, - хмуро произнес Бегис. - У плохого хозяина собака ищет еду вдали от дома.
Верно, навстречу, торопя коня, ехал Доспан. Он весело улыбался, приветствуя братьев старшего бия.
- Радуется, глупец, будто увидел в наших хурджу-нах корм для себя, - сказал Бегис.
- Сейчас мы его накормим, - усмехнулся Мыржык. - Плетка моя давно не ходила по ослиной спине.
Слов бранных немало было брошено Доспану, но ни одно не долетело до него. А раз не долетело, то и не коснулось. Потому, приблизившись, он продолжал улыбаться приветливо. С улыбкой слез с коня и с улыбкой подошел к братьям. Сердитые лица их должны были насторожить стремянного, но не насторожили. Он вроде не заметил ненависти во взгляде Бегиса.
- Мир вам! - сказал Доспан. - Светлой дороги и теплого крова.
- Наша-то дорога светлая, - ответил холодно Бегис. - Светла ли твоя, черноухий?
Черноухим назвал Бегис стремянного - ослом, значит. Есть ли обиднее слово для степняка! Но и его вроде бы не услышал Доспан. Ответил, по-прежнему улыбаясь:
- Светла, бий. По велению дедушки Айдоса еду оповестить всех аульчан об установлении в степи Дня взаимного уважения.
Ты слышишь, Мыржык? День взаимного уважения устанавливает наш братец...
- Ха-ха-ха! - притворно весело рассмеялся Мыржык. - День взаимного уважения. Ха-ха-ха!
- Вы смеетесь, бий, - заметил робко Доспан, - а ведь это прекрасно, люди станут уважать друг друга, заботиться друг о друге. Великий день установил дедушка Айдос.
- Начался этот день?- сдерживая накипающую злость, спросил Бегис.
В новолуние начнется...
- Долго ждать. Начнем сегодня.
Бегис махнул джигитам, чтобы они ехали вперед, оставили его и Мыржыка одних: незачем им было слышать разговор биев с Доспаном.
Когда джигиты отъехали, Бегис сказал:
- Черноухий, жизнь твоя как эта пена на губах коня. Смахну плетью - и нет ее.
Перестал улыбаться Доспан. Догадался, что не для удовольствия взаимного затеяли братья разговор с ним. Слишком зло глядят. Слишком грубо спрашивают. И слова припасли для него самые унизительные. Сказал как мог спокойно:
- Моя жизнь не принадлежит вам, Бегис-бий. Она принадлежит Айдосу-хану.
- Хану?! - взъярился Бегис. - Повтори, несчастный!
- Великое имя произносится раз.
Бегис послал коня на Доспана, чтобы грудью сбить его. И сбил бы, да стремянный ухватил узду и осадил коня. Тот даже фыркнул испуганно и едва не осел на задние ноги.
- Прочь! - замахнулся на стремянного Бегис. - Прочь, черноухий!
Доспан отпустил узду, но с места не сошел. Трясущимися не то от обиды, не то от страха губами произнес:
- Вы должны не гневаться, а радоваться тому, что брат ваш хан.
Вмешался в перебранку злую Мыржык. Ему не терпелось сказать стремянному тоже что-то грубое, обидное:
- Не ты ли, пастух, сделал его ханом? Доспан поднял голову и гордо сказал:
- Айдос-бия объявил ханом правитель священной Хивы, великий Мухаммед Рахим-хан. Он надел на дедушку Айдоса ханский халат с золотым воротником...
Мгновение братья, будто потерявшие дар речи, молчали. Оскорбил их своим уверенным тоном Доспан. Убил наглостью своей. Посмел говорить с биями как с равными. Черная кость открывает рот. Надо заткнуть его, навсегда заткнуть. Но не сейчас, не сразу. Потом, когда все выпытают, когда вытянут из собачьего нутра черное сердце, когда увидят, что в нем скрыто. Тогда!
Мертвыми губами, словно крови в них не было уже и тепло иссякло, Бегис проговорил:
- И на тебя красный халат надел хан?
- Нет. Это подарок Кутлымурат-инаха.
- Предатели! - завопил Мыржык. - Продали за ничтожную подачку народ свой! Свободу степняков продали! У-у!!!
- Не за это, брат мой, - страшным, леденящим душу шепотом произнес Бегис. - Не за это.
- А за что? - заторопился Мыржык. Ему надо было поскорее вытянуть тайну, которая, он был уверен, скрыта где-то в сердце пастуха. - За что?
Не знал тайны Доспан и смолчал. За него ответил Бегис:
- Айдос оклеветал Туремурата-суфи, святого, чистого, как вода родника, человека, представил врагом Хивы, грязным завистником и черным изменником назвал его. Вот за что надел Мухаммед Рахим ханский халат на плечи Айдоса.
- Великий бог! - воздел руки к небу Мыржык. - И эти люди ходят по земле! Накажи их, всевышний!
- Всевышний далеко, - покачал сокрушенно головой Бегис, - да мы близко.
Он слез с коня и дал знак Мыржыку сделать то же. Будто кольцом охватили братья Доспана. Он мог бы отстраниться, прыгнуть в седло и ускакать. Но ускачешь ли в голой степи? Кони у братьев резвые - догонят. Да и рядом двадцать джигитов. Цепью раскинутся, возьмут как джейрана с лету, бросят на землю, свяжут.
Доспан не двинулся с места. Думал устоять, крепкими были у него ноги, да не устоял. Одним ударом Мыржык свалил Доспана на землю, в пыль, в жухлую траву. Придавил сапогом, как ящерицу, не вывернешься.
- Говори, что донес хану твой хозяин?
На груди, у самого горла был сапог. Задыхаться стал Доспан.
- Не был я рядом с ханом... - прохрипел он.
- Не был с ханом, был с Айдосом? Что донес он хивинцу?
Мало что знал Доспан о разговоре старшего бия с правителем Хивы. И то, что знал, не было ни для кого тайной: назвал правитель Айдоса ханом каракалпаков, призвал объединить степняков под одним шатром, обещал построить город, снизил налог до двух тысяч золотых...
Хрипя и задыхаясь, поведал он сейчас все это братьям. Думал, правда погасит огонь злобы, искренность смягчит их сердца. Но не погасила. Иное хотели услышать братья. Предательство Айдоса - вот что им нужно было. Пусть солжет пастух, пусть в страхе оклевещет старшего бия, лишь бы утолилось их желание мести.
- Не то! - рычал Мыржык. Он захмелел в злобе и все давил сапогом на грудь стремянного. - Не то говоришь, проклятый!
Бегис, бледный, с напоенными неземным холодом глазами, смотрел на извивающегося под сапогом Доспана и ждал, когда тот затихнет. Он не верил в правду пастуха, но знал, что ничего другого нет у него и ничего другого он не скажет. Не сумеет сказать, потому что раб Айдоса. И скорее умрет, чем предаст господина. Так пусть же умрет. Умрет сейчас, под сапогом Мыржыка.
Слыша безмолвное повеление брата, Мыржык еще сильнее надавил грудь Доспана, и струйка крови, розовая как ранний тюльпан, сбежала с губ пастуха.
- Скажешь или умрешь, несчастный! - исступленно прорычал Мыржык. - Умрешь!
Доспан терял сознание. Были еще где-то внутри силы, и, как это случается в последний миг, они собрались воедино. Ясность, как вспышка молнии, пронзила мозг. Он понял, что умрет. И случится это вот тут в степи, вдали от всех и всего, и не узнает никто, как погиб пастух Доспан и почему погиб. Айдос-бий на коне, а его стремянный под конем. Все наоборот получилось. А ведь уговаривались быть рядом, когда на коне и когда под конем.
Желание жить заставило Доспана сказать то, что не сказал бы никогда и что было мудрее всего мудрого. Он прошептал:
- Вы не убьете меня, Мыржык-ага... потому что у вас доброе сердце и вы любите своего великого брата Айдоса.
Шепот был едва слышный, а прозвучал как крик птицы. Тишина, что ли, была удивительная или слова удивительные, но услышали шепот и Бегис, и Мыржык. Старший с испугом глянул на младшего будто на чужого. Будто предал его Мыржык: сердце, оказывается, у него доброе и любовь в нем к Айдосу...
Младший тоже глянул на старшего. И тоже с испугом, будто виновен перед Бегисом. Правду ведь сказал Доспан, хотя сам Мыржык никогда никому не открывал своих чувств к Айдосу. А что добр, придумал это, наверное, пастух. Почему Мыржык должен быть добр? Кто заглядывал в его сердце?
Больно вдруг стало Мыржыку. Почему, неведомо. Душа, что ли, заболела? Дрогнула нога, ослабила тяжесть. Задышал Доспан свободнее.
Убрать ногу, однако, не посмел Мыржык. Сдерживал его ожидающий взгляд Бегиса.
- В стремя его! - потребовал Бегис. Обрадовался Мыржык. Снималась вроде с него вина за то, что не умер Доспан. Коню назначено убить своего хозяина.
Братья подхватили обессиленного Доспана, поднесли к коню и стали вдевать его ногу в стремя. Голова его и руки лежали на земле и так должны были лежать, пока Бегис не снимет с коня узду и не погонит ударом плети испуганное животное в степь. Поволочется тогда тело пастуха по земле, скребя лицом и плечами песок, подскакивая на буграх и выбоинах, теряя жизнь вместе с кусками кожи и каплями крови. И мертвого уже пастуха будет волочить конь, и остановится лишь тогда, когда устанет и, повернув голову, увидит, что убил не врага своего, а друга.
Мыржык вдел наконец ногу Доспана в стремя так, чтобы носок сапога был вверху и держал надежно тело. Оставалось снять узду и погнать коня, да Бегис завозился с уздой. Руки его дрожали почему-то. Хотел он смерти Доспана, но на глазах у брата, оказавшегося вдруг добрым, не хватало решимости совершить убийство.
Если бы сам конь вырвался и понес Доспана прочь, избавился бы тогда Бегис от необходимости убить пастуха. Но конь был смирный, доверчивый и ждал терпеливо, когда снимут с него узду. Узда всегда нежеланна, всегда напоминает о неволе.
Завозился Бегис, а когда отстегнул под мордой ремень и потянул его, близкий топот остановил бия.
Скакал джигит. Махал отчаянно руками, кричал:
- Бий! Хивинский хан напал на Кунград. Великий суфи зовет на помощь.
До пастуха ли тут! Хотя он, проклятый, и скрыл намерение хана, но расплатиться с ним, видно, придется в другой раз.
На коней! Скорее к суфи, спасти его, если еще не поздно.
Братья влетели в седла, поскакали за джигитами, которые далеко ушли от места, где совершалась расправа над Доспаном. На ходу Бегис спросил испуганного гонца:
- Много ли нукеров под стенами Кунграда?
- Много, бий. И они уже вошли в город.
- Астапыралла! Успеем ли?
Бегис стал нахлестывать своего коня, будто мог конь птицей перенести его через степь к стенам Кунграда за какие-то мгновения. До Кунграда надо было скакать и скакать...
Доспан возвращался к жизни. Он открыл глаза и увидел весь мир перевернутым, потому что голова была внизу, а ноги вверху. Рядом оказалась не грива коня, а его копыта. И они словно приросли к земле. Чуял конь, что хозяин немощен, и ждал, когда к нему вернутся силы.
«Не убили все же меня братья старшего бия, - подумал Доспан. - Сжалились, видно». Он вслушался в голоса степи. Они были знакомыми и спокойными. Топот удалявшихся коней был слышен еще, но так далеко, так слабо, что едва различал его Доспан. Ему почудилось, что он давно здесь один и не вернутся братья, что надо выкарабкиваться из беды, в которую попал он по чужой воле.
Он подтянулся, цепляясь за собственную ногу, к стремени, потом к подпруге, ухватился за нее левой рукой, правой стал высвобождать сапог из железной петли. Не сразу удалось это сделать. Мучился и с сапогом, и с петлей. Взмок весь, напрягаясь, но сорвал все же с сапога стремя.
«Ойбой! - вздохнул облегченно Доспан. - Живому труднее, чем мертвому. О мертвом люди позаботятся, о живом заботься сам».
Стал раздумывать стремянный, куда податься. В свой аул? Пожаловаться на братьев старшего бия, открыть глаза хозяину: братья-то его недоброе задумали, сеют повсюду семена раздора, поднимают народ против хана будущего. Или в дальние аулы поехать, объявить День взаимного уважения, как велел бий. Дедушка Айдос надеется на людскую доброту, День взаимного уважения хочет сделать началом сближения родов, оъединения всех каракалпаков.
Светлым должен быть этот день. Так считает старший бий, и так считает Доспан. Все улыбаются, говорят ДРУГ ДРУгу приятные слова, угощают соседей, близких и дальних, вкусными блюдами.
Доспан обтер лицо рукой и увидел на ладони кровь. Не дурное ли это предзнаменование? Как бы и остальные степняки не начали День взаимного уважения с насилия и убийств... Подумал еще Доспан о том, что опечалится старший бий, узнав, как встретили День уважения его братья. И еще больше опечалится, увидев кровь на лице стремянного.
«Пусть не печалится, - решил Доспан. - И без того много причин у бия для боли сердечной. При себе оставлю и увиденное нынче, и услышанное. И кровь свою смою, и пыль стряхну».
Он вдел ногу в стремя, вскинулся в седло и поехал на север, в дальние аулы. Там еще не знали о Дне взаимного уважения. Доспан принесет им приказание великого Айдоса.
20
Не покидала душевная мука Айдоса. Птицею могучей сделал бия каракалпаков правитель Хивы. Лети над степью, скликай народ в ханство, собирай роды, объединяй силы под началом своим! Сделал птицей, беркутом сделал, а крыльев не дал. Как полетишь без крыльев, как взовьешься в небо?
Трудная дума у Айдоса. Как обрести крылья? Не все степняки признают старшего бия ханом. Над ханством каракалпакским смеются. Почему - не знает Айдос. Вот и старается узнать. Думает...
День-деньской он в юрте белой. Лежит ли, сидит ли - все мучается мыслью о крыльях.
Бегис и Мыржык - вот крылья! Все чаще называет он имена братьев. Разговаривает мысленно с ними, увещевает их, зовет вернуться под родной кров. Никто не слышит этой мольбы и потому не откликается, потому не спешит утешить старшего бия, освободить его от муки душевной.
Что братья, они далеко! Степняки, живущие рядом, в ауле Айдоса, тоже не слышат сердца своего бия. Глухи стали, да и мало их. Один за одним покидают зимовку, уходят в сторону Кунграда, в аул Бегиса и Мыржыка.
Когда Айдос вернулся из Хивы в ханском халате, ждал одобрения степняков. Преклонения ждал. А они только халат похвалили, поцокали языками: «Япыр-май! Золотой воротник. Щедр Мухаммед Рахим-хан». Воротник золотой поразил их, а титул хана не поразил. Не заметили они, что бий старший поднялся на высшую ступень. Такую высокую, о которой и мечтать не мог никто в роду их.
Айдос хотел услышать: «Наш хан!»- не услышал. Хотел собрать степняков в одно ханство, а они разбежались. Главный аул опустел, будто после урагана или нашествия врагов. Он придумал День взаимного уважения. Сблизить надо было как-то степняков, угасить родовую вражду. Можно ли веками подозревать соседа в злом желании поджечь твою юрту или угнать твой скот? Гонцы Айдоса поскакали в аулы звать людей на праздник примирения. В новолуние он должен был начаться во всей степи.
Когда ждешь от людей доброты, не ограничивай самого себя одним ожиданием. Так учит мудрость. Айдос понял это, когда увидел, что гонцы его, помчавшиеся в далекие аулы, явно задерживались с возвращением. Отсчитывая часы до новолуния, старший бий поймал себя на том, что бегут они быстро и до назначенного срока осталось не так уж много. Ровно столько, сколько нужно для поездки в аул Бегиса и Мыржыка.
«Сам бог послал мне эту возможность примирения с братьями, - подумал Айдос. - Пусть взаимное уважение вернется в нашу семью».
Нелегко было старшему бию пойти на примирение с младшими. Но что не сделаешь ради святого дела мира! Без братьев нет у Айдоса крыльев, а без крыльев не взлетишь над степью.
Он велел оседлать своего доброго иноходца, рыжего с белыми ногами и белым лбом, надел ханский халат с золотым воротником, в руки взял плеть, перевитую сплошь серебряными нитями, и отделанный серебром же кинжал. Сел на коня и поехал в аул Бегиса и Мыржыка. Путь был хоть и недалек, но солнце все же пробежало полнеба, пока Айдос добрался до холма с двумя бийскими юртами на вершине. В дороге он не торопил коня. Когда думает седок и мысль его непроста, нужно ли пускать в ход плеть! Ровный шаг делает и мысль ровной.
«Молодому нужна опора, - рассуждал Айдос. - Как он поднимется на вершину, если под ногой не земля твердая, а песок сыпучий? Ханство каракалпакское разве не опора Бегису и Мыржыку? Стали бы визирями, правой и левой рукой моей...»
Рассуждая так, определял Айдос дорогу Бегиса и Мыржыка. «Поймут братья, что зову их не для укрепления малой семьи нашей, а для укрепления большой семьи каракалпаков, - пойдут за мной».
Перед самым холмом бий поднял глаза к небу и спросил у всевышнего благословения. Дело-то было святое: восстановление мира между братьями.
В ауле царила тишина. Хорошее начало для святого дела. Порадоваться бы надо было Айдосу, да не порадовался он. Насторожила его тишина. Разве день не время для трудов? Не под солнцем ли гнут спину аульчане на своих бахчах?
«Иная жизнь, оказывается, в ауле братьев», - решил Айдос. Успокоить хотел себя этой мыслью. Погнал коня на холм, к юртам Бегиса и Мыржыка.
Рыжий после долгого пути не сбавлял хода. Не взошел - вбежал на самую вершину и здесь у белой юрты остановился и заржал заливисто.
Бегиса ждал Айдос. Средний брат, по обычаю, должен взять повод из рук старшего, помочь ему сойти с коня. Но не вышел средний брат и не взял повода коня. Не вышел и младший. Похолодело сердце Айдоса: опустили полог юрты своей перед старшим братом Бе-гис и Мыржык.
Значит, поворачивай рыжего, возвращайся в свой аул? Но гордость степняка не позволяет так просто принять отказ в гостеприимстве, уйти как побитому псу. Постоять надо, окинуть взглядом юрты хозяйские, аул, степь, разочароваться во всем, признать все недостойным твоего одобрения и твоего внимания и лишь потом повернуть коня или, не поворачивая, проехать прямо, вроде бы дело у тебя не в этом ауле, а в другом, дальнем, а ты только воспользовался удобной тропой.
Но лишь мгновение испытал обиду и горечь Айдос. Не успел он ни повернуть коня, ни погнать его вниз к подножию холма, как выбежала из юрты Мыржыка сноха, красавица Кумар, и кинулась к ногам Айдосова коня.
Отлегло от сердца старшего бия. Значит, не опустили братья пологи своих юрт перед Айдосом, не отказали в гостеприимстве: не было их просто в ауле. И Кумар как хозяйка вышла встречать старшего бия. Слава аллаху, не испытал унижения Айдос!
Кумар коснулась лбом передних ног Айдосова коня, красный платок-жегде едва не упал с ее головы на копыта рыжего.
Айдос посмотрел пристально и с теплотой на сноху. Впервые видел Айдос ее так близко. Знал, что красива и что похожа на пери, знал, но не допускал, что красота ее столь необычайна и столь привлекательна. Когда, коснувшись лбом ног коня, она подняла глаза на Айдоса, он вздрогнул. Будто две ясные звезды метнули в него лучи свои и обожгли сердце.
Никогда не приближал к себе женщин, кроме матери своих детей, Айдос. Никогда не задерживал взгляда на степнячках юных и прекрасных: они были чужими женами или должны были стать чужими женами.
И Кумар была женой его брата. Но он смотрел на нее и не мог оторвать взгляда.
- Где мужчины?- спросил бий, скрывая волнение, которое как хмель полонило его.
- Ускакали в Кунград, бий-кайнага, - ответила Кумар.
Он хотел сказать ей: «Встань, женщина!»- и не сказал. Не мог приказывать ей, хотя всегда приказывал людям и считал это правом своим. Взглядом, однако, попросил подняться. Она поняла и легко вспорхнула. Взяла в руки повод, спросила:
- Дозволит ли хан услужить ему?
Хан! Кумар произнесла слово, которое Айдос так хотел услышать от степняков. Глаза его затуманились счастливой слезой. Что большее мог получить он в этом ауле!
- Услужишь, - сказал Айдос, - если отпустишь повод коня моего.
Обидное сказал, но так мягко и так ласково, что сноха улыбнулась. Просил ее кайнага, даже умолял освободить его из плена, в котором оказался, взглянув в глаза ее. Понимала она это. Потому и не отпустила, не освободила из плена.
- Пренебрегает хан гостеприимством братского крова, - вроде с обидой произнесла Кумар. Легкая грусть затенила ее лицо, и стало оттого оно еще прекрасней.
- Не следует в отсутствие хозяина переступать порог его дома, - ответил Айдос. - Разве ты не знаешь закон степи, сношенька?
- Вы не простой путник, - заметила Кумар. - Вы такой же хозяин здесь, как и ваши братья. И я не чужая женщина, а сестра ваша. Мы теперь одной крови, великий кайнага. Вознаградите мою преданность согласием услужить вам.
«Умна! - восхитился Айдос. - У нее мудрость ханши. Не женой простого бия быть ей! Сама способна править родом, как бий».
- Говоришь, предана мне?- пытливо глянул в лицо снохи Айдос.
- Да, великий кайнага!
Лицо ее побледнело. Волнение пришло к ней, а может, страх: не хотела Кумар быть отвергнутой.
Айдос не отверг ее. Он спросил, сам волнуясь и страшась:
- Чем доказала свою преданность?
- Убила хивинца!
Он обмер, пораженный.
- Что говоришь, сношенька?! Ты защищала себя... Еще бледней стало прекрасное лицо Кумар. Глаза же горели на этом бледном лице как черное пламя. Волю вашу выполнила.
- Разве я приказывал тебе казнить нечестивца? - спросил он, несколько смущенный прямотой женщины.
- Нет, мой хан. Никто не приказывал.
Тогда почему же ты произносишь слова: «Ваша воля» ?
- Потому что хивинец знал тайну и мог погубить великое дело, начатое вами, кайнага. Так сказал мне Али.
Снова счастливая слеза вспыхнула в глазах Айдоса. Дочь степняка предана ему, своему народу предана. Благодарность богу лишь можно произнести. И бий сделал омовение лица.
Кумар поняла: бий принял ее жертву. Теперь они единомышленники и понесут вместе свою тайну.
- Али не солгал, - сказал Айдос. - Вместе с хивинцем летел сюда Азраил - ангел смерти.
- Я увидела его, - прошептала Кумар.
Ты хорошо видишь и хорошо слышишь, сношенька, - со значением произнес бий. - Счастливой тебе судьбы!
Он уедет теперь, решила Кумар. Не сойдет с коня, не скажет других слов, достойных ее красоты и ее верности, желанных слов. И она отпустила повод.
Застоялся рыжий, не терпелось ему взять шаг торопливый, понести хозяина прочь от этого скучного места, навстречу ветру понести.
Айдос тронул коня, направил через гребень на противоположный склон, на тропу, которая вела в Кунгрэд.
Кумар вдруг вскрикнула испуганно:
- Там война, хан мой!
Конь остановился. Вздрогнул Айдос, услышав крик Кумар.
- Какая война?- спросил он удивленный.
- Хива напала на Кунград. Бежал великий суфи в степь.
Не тревога, а злорадная улыбка легла на лицо Айдоса: настигла карающая рука проклятого суфи, виновника всех несчастий семьи Султаигельды! Пусть прольётся его черная кровь!
Но тут же он подумал о братьях. Глупые ягнята связали себя одной веревкой с кунградским хакимом. Веревка-то , может затянуться и задушить всех троих. Астапыралла! Как спасти Мыржыка и Бегиса? Больше всего он боялся почему-то за Мыржыка и назвал его имя первым. Юн слишком, наивен. Обманутый льстивыми словами суфи, пошел за счастьем, а найдет смерть.
- Давно ли ускакали братья?- спросил Айдос сноху.
- Вчера еще. Были в дальних аулах и заглянули домой лишь для того, чтобы сменить коней.
- С ними джигиты?
- Двадцать верховых.
Война-то идет давно, догадался Айдос. В дальние аулы ездят с джигитами братья. Не на свадьбы ездят, мечи обнажают перед степняками! Понуждают людей предавать старшего бия, его великое дело. Воюют против него. «О братья, братья! Смерти потребуем друг другу... А что, если суфи свернет в аул старшего бия? - встревожился Айдос. - Разнесет в отчаянии и злобе зимовку, сорвет юрты, вытопчет землянки, угонит скот... Не братьев, пожалуй, надо спасать, а собственный дом, главный аул каракалпаков».
Назад!
Однако на глазах у женщины повернет ли степняк коня на собственный след! Каким именем назовет она его? И Айдос, не оглянувшись, погнал рыжего прямо к Кунграду. Пусть видит Кумар бия, скачущего за своими братьями. Пусть прижмет рукой испуганное сердце. Пусть вскрикнет: «Ой, кайнага! Там смерть, остановитесь!» Он не остановится. Будет гнать и гнать коня. И лишь за озером, за высокой стеной камыша, который скроет и коня, и всадника, свернет он влево, на юг. Обогнет заросли и снова свернет влево, пока не выедет его рыжий на старую тропу. По старой знакомой тропе помчится Айдос в родной аул.
Надо успеть домой, пока не запылали юрты, пока не раздался крик женщин: «Ой алла!» Когда упадет под мечом первый степняк и обагрится кровью земля предков, будет уже поздно.
21
Волчьей стаей носились по степи джигиты Туремурата-суфи. Изгнанные из кунградской берлоги, иссеченные мечами хивинцев, голодные и измотанные донельзя, они искали пристанища. Аула искали, где могли бы отдохнуть и насытиться, где бы кони их получили сноп клевера или горсть зерна. Люди и лошади валились с ног.
Трое суток не покидал седла вожак стаи Туремурат-суфи. И прежде был сухим - стал еще суше. И прежде был черным - стал еще чернее. Пальцы скрючились, держа повод, ноги онемели, упираясь в стремена, омертвел вроде бы суфи. И глаза полузакрыты. Спит или бодрствует - не поймешь. Застыл в полудреме какой-то. А ведь истерзали его горькие думы, но страдания на лице нет. Умел суфи спрятать в себе все. Кротость одну показывал, отчужденность от земного, суетного. Не правитель, не воин - святой.
Слева и справа ехали братья Бегис и Мыржык: берегли хакима, хотя он и мертвый не упал бы с коня. Нельзя было суфи упасть. На глазах у джигитов оказаться на земле - значит исчезнуть из этого мира. Пыль останется одна. А что пыль? Подхватит ее ветер, разнесет по степи, и забудут люди великого суфи.
Держаться в седле надо. До последнего держаться. Выжить, мстить недругам, унизить их, изгнать.
Первым желанием кунградского хакима было снести с ходу аул Айдоса. Правда, мало у суфи джигитов было, мало коней, но на аул Айдоса хватило бы. Показал бы всем, кто виновен в гибели справедливого кунградского царства. Показал бы всем степнякам, всем биям каракалпакским, как карает великий суфи врагов своих.
Однако, поразмыслив, решил, что не своими слабыми руками надо душить старшего бия, а руками степных биев, сильными руками. В ауле могли оказаться нукеры хана, и стычка с ними лишила бы суфи его последних воинов, а самого подставила бы под меч Хивы.
Вот и носился он по степи, отыскивая аул, где приняли бы его как друга, а джигитов - как воителей справедливости. Такой аул мог лежать только на краю земли каракалпакской, вне предела власти хивинского хана. Аул Орынбая или аул Мамана.
Бегис и Мыржык посоветовали повернуть за камышовыми зарослями к Орынбаю. Воинственный Орынбай Хиву почитать не желает. Поймет душу суфи, окажет ему помощь. Хотя на последнее особенно надеяться нельзя: не больно драчливы сейчас бии. Свернул суфи к Орынбаю.
Почуяли кони тепло аула, прибавили шагу. Дымок очагов далеко разносится по степи, за многие версты чувствуется он, голодные и усталые легко отличают его от запаха жухлой травы и пересохшего камыша.
- Не торопитесь! - приказал Бегис джигитам. - Придержите коней. Поверните копья острием назад. Не с войной, а с миром едем...
Ты мудр, ангел мой, - одобрил повеление Бегиса суфи. - Напугав Орынбая, закроем перед собой дверь его юрты. Пусть видит в нас друзей этот воинственный бий.
Придержали джигиты шаг коней, повернули копья острием назад. Все сделали, чтобы не напугать Орынбая, но напугали.
Заметив вдали летящее облако пыли, Орынбай велел сыну своему Даулетназару подняться на каменную башню, с которой азанчи призывал аульчан к молитве, и посмотреть, кто приближается к зимовке: не враги ли?
Давно не навещали Орынбая настоящие гости. Был Бегис недавно с двадцатью джигитами, так бий не посчитал его гостем. Посчитал гонцом, к тому же не от друга, а от недруга. Кунградский хаким не вызывал симпатии у Орынбая. Жил Орынбай на краю земли каракалпакской, дорога до него была длинна, и не хотел бий, чтобы она кем-либо укорачивалась. Укротить пытался было ее Бегис, но не дал Орынбай ему сделать это.
Но вот кто-то, однако, поднимая пыль, по ней двигался к аулу Орынбая.
- Что видишь?- спросил бий сына, когда тот взобрался на башню азанчи и, приложив ладонь к глазам, стал всматриваться в даль.
- Много верховых, - ответил сын. - И с оружием. Похоже, враги скачут.
- Айдосова стая, - встревожился Орынбай.
- Почему решил так, отец?
- Бегис говорил, что Айдос хочет силой объединить степняков. Ханство ему надобно.
- Есть ли у Айдоса сила?- усомнился Даулетна- зар. - Не видел я в его ауле вооруженных джигитов.
- И я не видел, да ведь он теперь друг хана, а что стоит Мухаммеду Рахиму послать Айдосу сто нукеров! Он и двести может послать, лишь бы подчинить себе всю степь. Бегис советовал вооружиться, дать джигитам мечи и копья, чтоб защитили аул от Айдоса. Правильный был совет, да не воспользовались мы им, теперь сложим руки перед старшим бием. Бегис и оружие обещал...
- Ха, вот сам Бегис и скачет к нам! -крикнул сверху Даулетназар.
- Не Айдос, значит? - удивился Орынбай.
- Не Айдос. Похоже, Туремурат-суфи. Сморщенный суслик...
- Что говоришь?! - рассердился Орынбай. - Суслик этот может обратиться лисой, а то и волком. Зубы-то у него острые, а лапы загребущие. Слезай с башни, гони коня навстречу. Если со злом едут - попроси в срок выкуп собрать, если беглецы - проведи вокруг аула к Маману. Беглецов приютишь, потом хлопот не оберешься, погоня небось следом идет, посечет и виновных и невиновных. Гостей же зови в аул, день поживут - десятком баранов отделаемся.
Даулетназар слез с башни, прыгнул на коня и погнал его навстречу пыльному облаку.
Были уже хорошо видны всадники. Орынбай узнал и Бегиса, и Мыржыка, и самого Туремурата-суфи. Он верно походил на сморщенного суслика. Но от этого не стал менее опасным: в маленькой голове под белой чалмой таились страшные мысли. И этих мыслей боялся Орынбай. С чем он едет в аул? Что несет бию?
Мертвым казался суфи. И всадники, что двигались за ним словно за покойником, тоже были полуживыми. На каждом повязка, пропитанная кровью. Некоторые не сидели в седле, а лежали, обхватив руками шею коня.
«Ойбой! Какой вихрь перекрутил их?- подумал бий. - Какие камни упали им на головы? Похоже, что это беглецы и спасаются от кого-то. На самый край земли каракалпакской прибежали. Черный день настал для несчастного суфи...»
Горькая участь других мало беспокоила Орынбая. Опасался лишь, как бы на него самого не перекинулась чужая беда. И, вздыхая по утрате, которую понес суфи, бий подумал: не заставит ли кунградский хаким его, Орынбая, восполнить ее? С усталого своего коня пересядет на Орынбаева резвого...
Глядя на приближающихся к аулу беглецов, он все больше и больше удивлялся хитрости суфи. Едва Даулетназар поравнялся с конем хакима, как двое джигитов спешились, сняли Орынбаева сына с седла и на руках поднесли к суфи. Тот что-то сказал, должно быть очень ласковое, протянул руку и коснулся ею лица юноши. Потом Даулетназара посадили на свободного коня, украшенного бархатной попоной и серебряной сбруей, повели за узду, как водят коня вельможи. Так, рядом с суфи, возвращался в аул Орынбаев сын.
«Что за почести?- недоумевал бий. - Великая лиса этот Туремурат-суфи! Теперь хоть ковер стели под ноги его коня...»
Но ковра не постелил. Крикнул аульчанам:
- Эй, выходите встречать! К нам пожаловал высокий гость.
Из юрт и шалашей повыскакивали люди. Не желание увидеть высокого гостя поторопило их - страх перед бием. Орынбай не любил нерасторопных. Для них у него была всегда наготове плеть.
Высокого гостя бий встретил на дороге за аулом. Ввел его в зимовку, к минарету. Лучшего места в ауле не было. Башней этой славилось селение Орынбая.
Люди тотчас окружили всадников, взяли поводья коней, помогли джигитам слезть с седел. Оружие их не трогали, хотя оно и гнуло плечи кунградских нукеров. Да и сами джигиты не допускали к мечам и копьям аульчан. Таков был приказ Бегиса. «Приехал к друзьям, а остерегайся их как врагов», - наставлял он их.
Суфи ввели, нет, внесли в юрту Орынбая. Ноги-то его не двигались после трехдневной скачки. Будто мертвого внесли. И положили около очага на курпачи и подушки. На подушках уже он открыл глаза и прошептал:
- Всевышний привел нас в эту обитель. Благодарим
Ему налили горячего чая, и первый глоток он выпил из рук Бегиса. Даулетназар протянул суфи разогретый хлеб, обильно смазанный маслом. Хлеб он взял сам. Стал жевать одними губами, высасывать из него масло.
Слаб был суфи и несчастен. Орынбай смотрел на него, как смотрят на уходящего из этого мира, не столько печалясь, сколько радуясь тому, что сильные люди, стоящие над ним, уходят. Легче будет жить Орынбаю. Не придется поднимать голову, глядя на них. Останутся те, которые вровень и ниже его.
Но обманывал себя Орынбай.
Выпил чаю суфи, пожевал хлеб горячий, высосал масло из него. Перестал быть похожим на суслика. Открыл глаза, чистые, озаренные небом, глянул на Орынбая и сказал:
- Оказывается, у тебя есть сын - ангел Даулетназар! Дай бог, чтобы жизнь его была долгой и дела праведными...
Не знал Орынбай, что все юноши у суфи ангелы и что всем им он нарекает долгую жизнь. Теплом обдали эти слова душу бия. Радостно стало ему: любил своего сына Орынбай. Поклонился суфи и произнес тихо:
- Пусть ваши слова сбудутся...
Не услышал суфи сказанного хозяином и не увидел его благодарного поклона. Он спал уже, посапывая и похрапывая сладко.
Оберегал сон великого суфи Бегис. Сидел над ним, как кулик над птенцом. Вегиса-то и увидел суфи, когда проснулся. Не удивился, что молодой бий бодрствует после трехдневной скачки по степи, не спросил о самочувствии его, а приказал:
- Ангел мой, не проведать ли тебе наших джигитов?
- С ними Айтмурат Краснолицый, - ответил Бегис.
- Айтмурат хороший человек, но не военачальник.
- Повинуюсь, - понял Бегис желание суфи остаться наедине с Орынбаем. Встал, нацепил на пояс меч, вышел из юрты.
- Умный и догадливый джигит, - сказал суфи, когда дверь за Бегисом закрылась. - И брат его, Мыржык, тоже толковый джигит. Будь они в Кунграде, не одолели бы нас хивинцы... Возможно, не здесь находился бы я сейчас, а по дороге в Хиву. Не мы бежали бы, а хивинцы.
Орынбай молча слушал суфи, не зная, как относиться к его словам: одобрять или отвергать их. Мало верил он в силу братьев Айдоса. Вряд ли они защитили бы Кунград. А уж о преследовании хивинцев не могло быть и речи. У нукеров хана ружья, а у джигитов хакима мечи и копья. В рукопашном бою они, возможно, и устояли бы против хивинцев, а в дальнем явно не удержались бы.
- Почему не спрашиваешь, бий, кто виновник нашего несчастья?- поднял глаза на Орынбая суфи.
Не спрашивал Орынбай, потому что не хотел узнать имя виновного. Назовет суфи имя, вроде бы покажет рукой: вот он, враг, бей его, Орынбай, уничтожай моего недруга! А зачем Орынбаю бить чужого врага, у него свои есть, для них кулаки беречь надо. Промолчал по тому Орынбай. Хочется гостю объявить имя врага, пусть объявит. Язык-то у него развязался и, должно быть, не скоро замолкнет.
- Все зло от Айдоса, - назвал недруга суфи. - Он виновник нашего несчастья. Натравил хана на Кунград, продал своих братьев за халат золотой...
«Ну, положим, ты не брат Айдосу, - подумал Орынбай. - Сам копаешь для него яму. Но натравил на Кун-град хивинцев, наверное, все же Айдос. Был у хана, сказал, кто противится власти Хивы. А суфи противился, не платил налога и других подбивал на то же. Свое царство кунградское хотел создать...»
- Все степняки рождены женщинами, - распалялся суфи, - а этот Айдос рожден сукой бездомной. Нет у него ничего человеческого, все собачье. И живет по- собачьи, и поступает по- собачьи. А кто хочет быть в родстве с псом? Только псы. Ушли от него Бегис и Мыржык, потому что люди. И нам не по дороге с Айдосом. Камнями и забить его надо, бешеного...
Голос суфи окреп в гневе. Слова ложились одно к одному, как камушки. Бросал их суфи яростно, и они громко щелкали, оглушая того, кто был рядом.
Оробел, слушая суфи, бий. Камушки, нет, не камушки, а уже камни падали на его голову... «Э-э, так он погонит меня бить Айдоса, - подумал ошарашенный бранными словами Орынбай. - Привязать бы его язык. Слишком злой он».
Сам Орынбай любил бросать камни. И тоже целил в голову, но не в доме хозяина и не для забавы. И злости у бия было не меньше, чем у этого суфи. В драке лютым становился и мог убить противника. Был бы противник. Но что лютовать, когда бой окончен и тебя самого прогнали из собственного дома!
Смотрел Орынбай на исходящего яростью суфи, и казался он бию ястребом с подбитыми крыльями. Клюет, царапает все, что перед ним. А перед ним-то трава да песок. И пожалел Орынбай то тепло, что отдал несчастному, пожалел мяса, которым насытил его. Несчастные всегда вызывали в Орынбае брезгливость, и, если приходилось поневоле прикасаться к ним, он отирал руки о полу чекпена или сплевывал. Запах мертвечины мешал ему жить.
«Замолчал бы! - раздраженно подумал бий. - Кому теперь нужны твои слова!»
Смолкнув неожиданно, суфи вздохнул. Веки его устало опустились, и почти незрячим он произнес:
- Однако нет у нас сил бросить камень. А если и соберем силы воедино и бросим камень в Айдоса, то попадем в хана хивинского. Породим ветер Хивы, и снесет этот ветер все живое в степи.
Не собирался открывать рта Орынбай, - пусть гость изливает горе свое, а тут, услышав о ветре Хивы, спросил:
- И нас сметет?
- И нас, - подтвердил суфи.
- Нечем разве защититься? Джигиты есть, мечи ес.ть, кони есть...
Суфи грустно улыбнулся. Смешон этот воинственный Орынбай, размахивающий тупым мечом перед пушками хана.
- Что наша сотня коней! Жалкий ветерок против бури в тысячу коней, - сказал суфи. - Буран может остановить только буран.
- Откуда же ему взяться, бурану? Из Бухары.
- Япырмай! - обрадовался бий, будто в кромешной тьме увидел дорогу. - Ветер Бухары сильнее ветра Хивы. Бухара - ханство из ханств.
- В этом ханстве мы и найдем силу против Хивы, - назвал наконец суфи место, где должен родиться ветер мщения. Ему-то нужно было не защитить степняков от беды, а отомстить за собственное унижение. - Вместе отправимся к средоточию могущества и справедливости - эмиру бухарскому. Готовы ли, бий, в дальнюю дорогу?
Раздумывать было незачем Орынбаю. Сердцем он давно соединился с Бухарой и ждал только случая, чтобы протянуть к ней руки. Готов, великий суфи!
Жалость к этому несчастному беглецу и даже брезгливость, что жили только что в Орынбае и мешали с должным вниманием относиться к сказанному, вдруг сменились восхищением перед мудростью суфи. Бий готов был тут же сесть на коня и скакать в Бухару.
Однако скакать в Бухару было еще рано. Суфи остановил бия словами:
- Хорошо, если бы вместе с нами поехал Маман. Степь должна предстать перед очами светлейшего из светлейших хотя бы тремя правителями.
- Поедет, - заверил Орынбай. - Маман-бий не любит Хиву.
- Не любит... - задумчиво посмотрел куда-то в невидимое суфи, словно там был аул Мамана. - Не любит? Должен ненавидеть, должен проклясть и хана, и Айдоса!
Способен ли Маман проклясть хана и Айдоса, бий не знал. Не произносил Маман страшных слов. Мягок и рассудителен был. Но если суфи нужны страшные слова, пусть возьмет их.
- Проклянет! -твердо сказал Орынбай. Усомнился суфи в решительности Мамана. Дважды
посылал он Мыржыка к «русскому бию», и дважды тот вернулся ни с чем. Попытать третий раз счастья, что ли? Вместе с Мыржыком отправить Бегиса? Тот похитрее и потверже. Против мягкости твердость нужна.
- Где ангелы мои?- спросил суфи неведомо у кого. На Орынбая не посмотрел он, да и мог ли с просьбой своей обратиться к бию... Мог ли обидеть хозяина поручением, достойным лишь слуги. Таинственную силу вроде на помощь призвал. И она тотчас выполнила его желание.
В юрту вошли Бегис, Мыржык и Даулетназар. Сын Орынбая тоже стал ангелом суфи, услышал слова кунградского хакима.
«Святой, что ли?- удивился Орынбай. - Может, и настоящие ангелы с ним в родстве?»
- Мыржык, конь твой утомился в дороге, и ты измучился, - произнес суфи едва слышно, будто не конь нес молодого бия по степи, а сам хаким и сил осталось лишь столько, сколько нужно на эти несколько слов, обращенных к Мыржыку. Глаза полузакрытые смотрели на джигита с состраданием, грустно смотрели. Мог ли не воскликнуть Мыржык:
- Я весь в вашей воле, великий суфи!
- Знаю и все же не решаюсь приказывать тебе. Только просить, ангел мой!
Говорите, суфи!
- В третий раз придется съездить к Маману. В третий раз обратиться к его совести и мужеству. Настоящий сын своего народа не может не откликнуться на мольбу народа, не может не встать на его защиту. Призови к этому Маман-бия.
Мыржык вскинул голову, желая, видимо, объяснить суфи, что призывал Мамана и что старания его не нашли отклика. Но не пожелал объяснения суфи. Продолжил начатое, повысив голос, и тем остановил порыв Мыржыка:
- Чтобы понял всю важность нашего обращения Маман, вместе с тобой поедет Бегис. Он подтвердит сказанное мною здесь, в юрте Орынбая, и напомнит бию о быстро бегущем времени и о не слишком великом терпении нашем. На ожидание ответа нам дано лишь несколько дней... - Суфи медленно повернулся к Орын-баю и сказал:- Всякое дело, кроме смерти, надо выполнять, не откладывая на завтра. Пусть твои люди готовят коней в дорогу. Нам надо побыстрее добраться до Бухары.
- К утру кони будут готовы, суфи.
- Вот и хорошо. Два дела начнем сразу. А третье, - Туремурат-суфи глянул на сына Орынбая, - третье возложим на Даулетназара. Ангелочек соберет джигитов аула и раздаст им оружие. Мои парни научат их рубить головы. К нашему возвращению хочу видеть моего третьего ангела если не жузбаши, то хотя бы елик-баши...
- Будет выполнено, великий суфи, - гордо ответил Даулетназар.
- Верю, верю, ангел мой.
Слова как неожиданно возникли на губах суфи, так неожиданно и исчезли. Он склонил голову на подушку и сразу уснул. Ровный храп разнесся по юрте.
Джигиты осторожно поднялись с паласа и так же осторожно вышли. Остался один Орынбай.
Сумасшедший день выдался для мангытского бия. Было тихо, мирно в его ауле. Прилетела вдруг птица с подбитыми крыльями, раненая будто. Смерть настигала ее. Обогрелась, насытилась и простилась со смертью. Стала крепнуть на глазах, стала махать крыльями, кричать стала. Мала оказалась для нее юрта Орынбая. Подай ей аул, степь всю подай, весь мир.
«Вот ведь как бывает! - подумал Орынбай. - Приютишь несчастного - и рабом становишься: куда несчастье, туда и ты, на край земли уведет».
С этой нерадостной мыслью лег спать Орынбай. Долго ли спал, не заметил. Разбудил его суфи в полночь. Одеваться стал и принудил бия подняться с курпачи.
- Позавтракаем?- спросил гостя сонный Орынбай.
- Э-э, пустое, - дороге... Собирайся! ответил суфи. - Пища волка на дороге… Собирайся!
22
Миновал в этот день ветер смерти аул Айдоса. Прошел стороной и стих где-то в степи, а может, и за степью уже, в море или в горах.
Поблагодарил Айдос всевышнего за спасение, велел заколоть барашка и угостить безродных. Верил, что, помогая бедному, творит дело, угодное богу.
В тот день он был спокоен. И на следующий день не испытывал тревоги. На третий же покинула его безмятежность. Будто услышал он далекий топот копыт или учуял дым пожарищ. Стал выходить из юрты, вслушиваться в голоса степи, всматриваться в даль: не мчатся ли к аулу разбойные стаи, не поднимается ли в небо огонь пожарищ...
Вести из дальних аулов поступали неутешительные. Какой-то степняк рассказал, что в ауле Орынбая братья Айдоса собрали сотню джигитов и вооружили их. Сам Орынбай вместе с Туремуратом-суфи поскакал в Бухару за помощью.
Рассказывал и про Кунград. Разграбили город ханские нукеры, навьючили награбленным добром караваны и ушли в Хиву. Остались десятка два стражников, которым не терпится бросить город. Бражничают, курят дурманную траву.
Не утихомирил, значит, хан враждебные Айдосу племена, не погасил угли, а только разворошил их. Занялась теперь огнем степь, и тысячью нукеров не загасить пламя. Из дальних аулов оно перекинется сюда, к аулу Айдоса. Гореть зимовке старшего бия.
Палкой и плеткой хотел объединить степняков Айдос. Напугал тем Доспана, да зря напугал. Не оказалось у старшего бия ни палки, ни плети. Да если бы и оказались, не осуществил бы своего намерения. Враги вот и мечи в ход пустили, но не добились ничего. Рассекли только степь на сто кусков, а как теперь соединить их?
Обо всем этом думал Айдос, глядя тревожно вдаль. Сна почти не знал, выходил и ночью из юрты, всматривался в темноту, вслушивался в тишину. Все ждал, не донесет ли ветер топота коней.
Доспана посылал на холм совета. С высоты виднее, что делается в степи.
- Мой бий, - робко затеял разговор Доспан, - увидеть врага сможем, а сможем ли остановить его? Мало осталось в ауле джигитов. Правда, если наточим ножи сделаем копья...
- Нет, Доспан, - возражал Айдос. - Если падем мы безоружными - победим врага, если падем с оружием - победит враг.
Мудрость бия была недоступна Доспану.
- Кто же признает победу павшего?- удивлялся стремянный, - Павший безмолвен^ потому что мертв, а живой безмолвен, потому что молчит от страха.
- Не у всех этот страх. Не все боятся нукеров, - объяснял Айдос помощнику. - Мы-то с тобой не склоним головы перед тем, кто с оружием. Отчего же другие склонят?
Потому что слабы, мой бий. Бежал ведь наш народ из Туркестана, когда поднялась на него сила...
- Нет, сынок, он бежал, не будучи слабым, а будучи сильным.
Как всегда, непонятно говорил бий. Надо бы принимать это непонятное, не ломать голову над загадками, да вот сам бий приказал спрашивать, доискиваться до истины. Сделал шаг, сделай и второй, чтобы ясно все стало.
- Сильные... и все же бежали?
- Разобщена была эта сила, Доспан. А соединить ее в одну великую не догадался никто...
- А можно соединить, мой бий?
Праздный был этот вопрос. Не раз задавал его бию стремянный, и не раз отвечал бий. Однако не сердился, услышав вновь, а даже радовался, что понуждает его Доспан говорить о великом деле, которому посвятил себя.
И сейчас загорелся Айдос, посветлел лицом, печаль и тревога исчезли вроде. Стал он рисовать перед Доспа-ном картину счастливой степи, умиротворенной, соединенной братской любовью.
- Соединимся в День взаимного уважения, сынок, - сказал Айдос. - Без мечей, без копий придут друг к другу степняки. С хлебом, с добрым словом...
Доспан вслед за бием представлял себе праздничную степь, устланную живым ковром весенних тюльпанов, оглашенную веселыми песнями. Недолго, однако, длилось это видение.
Все порывался Доспан рассказать бию о встрече с его братьями на степной дороге. А ведь надо было бы поведать бию правду. Не с улыбками принимают степняки известие об установлении Дня взаимного уважения. Великим обманом считают его. Не верят, что в степи может воцариться мир по желанию старшего бия. Да и желание ли это старшего бия? Может, ханская выдумка, ловушка коварной Хивы? Соберут людей, чтобы еще один налог содрать...
Так радовались и так печалились Айдос и Доспан, думая о грядущем, а глаза и уши их были настороже. Не миром жила степь, а войной, и каждый час могла стрястись беда.
В томительном ожидании прошла неделя, другая. Не вспыхивал огонь пожарищ, не раздавался топот коней, летящих к аулу. «Может, и минует аул несчастье...» - стал было думать Айдос. И тут несчастье свернуло к аулу Айдоса.
Лежал старший бий на ковре. Забылся, усталый, в короткой дреме. Вдруг вбежали в юрту сыновья бия, малыши Рза и Туре.
- Отец, всадники в степи!
Застонал Айдос: «Вот оно, несчастье!» Вскочил, бросился к двери, распахнул ее. Степь открылась перед ним. И вдали сотня верховых. Скачут к аулу, спешат.
Впереди Орынбай. Малахай лисий мечется на ветру рыжими отворотами, сенсеи, тулуп из крашеного меха, распахнут, и полы взлетают над крупом коня как крылья. Беркут - не всадник. И злой такой же. И беспощадный такой же.
Ждал Айдос Туремурата-суфи, хитрого, осторожного, богобоязненного, ждал братьев своих, оказавшихся в стане врага, но хитрее хитрого оказался Туремурат-суфи. Не прилетел сам и братьев старшего бия не послал. Кинул на главный аул джигитов Орынбая, давнего противника старшего бия. Не юзбаши своего, а недруга Айдоса. Бии вечно враждуют, вражда и ведет Орынбая.
«Несчастье!»- снова застонал Айдос.
Всадники приближались, словно не кони несли их, а быстрый ветер. Орынбай уже влетел в аул и несся по нему, размахивая плетью.
Айдос вышел на тропу перед своей юртой. На плечах его был чекпен, на голове - легкий кураш. В домашнем был бий, как и положено всякому хозяину, принимающему гостя. Без плети в руках, без ножа на поясе. Ладони соединены на груди, словно собирается поклониться путнику, оказавшемуся в ауле.
Осадил коня перед старшим бием Орынбай. Удивил его вид Айдоса. Вместо того, чтобы ударить плетью «хана», как велел суфи, повалить наземь, истоптать копытами, он уставился на Айдоса большими рыбьими глазами, словно на ровном месте наткнулся на холм.
«Бей, топчи!» - звучало в ушах приказание суфи. Но он не бил, не топтал - ждал чего-то. Может, грубого слова Айдоса или усмешки оскорбительной? Но не услышал грубого слова, не увидел усмешки. Услышал совсем другие слова.
- Сойди с коня, Орынбай! - сказал Айдос. - Будь гостем.
Напугали Орынбая эти слова. Мир, значит? Покой? А он прилетел жечь и топтать, убивать прилетел. Как оправдается перед великим суфи, пославшим его начать войну со старшим бием?
- Не гость я тебе, Айдос. Слишком велика для тебя честь видеть Орынбая пешим. Через голову коня надо с тобой разговаривать...
- Что ж, если считаешь себя выше старшего бия, говори через голову коня.
«Нет, лучше ударить его плетью, чем словом, - подумал с досадой Орынбай. - Язык-то у Айдоса железный и наточен как нож. Ушибешься, обрежешься». Ушибиться же Орынбаю никак не хотелось, да еще при народе. Джигиты-то стояли табуном за спиной его...
Однако без разговора не обойтись. И Орынбай сказал:
- Выбирай, Айдос, новый арык. Брось Хиву, поворачивай к Бухаре. Прогнали мы ханских нукеров из Кунграда, как ящерицы от огня бежали. И хан скоро побежит. Перед силой Бухары не устоит никто - ни Мухаммед Рахим, ни его беки.
- Эх, Орынбай, Орынбай! - покачал головой Айдос. - К лицу ли знатному бию похваляться победой над ящерицами! Тысяча джигитов одолела десять сонных нукеров. Ты и против меня одного привел сотню джигитов.
Плюнули будто в лицо Орынбаю. Взвыл в ярости бий:
- Шакал! Огрызаешься, а время твое отсчитано. Осталось только затянуть петлю. Красив будет хан каракалпаков с высунутым языком! Последний раз говорю: поворачивай свой арык в Бухару!
Айдос усмехнулся:
- Ты-то уже повернул?
- И я, и братья твои повернули. Большая река течет в Бухару.
- Что ж, не утоните в этой реке. Туремурат-суфи выплывет, он, как сухой кизяк, всегда наверху, а вы, как камни, окажетесь на дне.
- О-о! - задохнулся ужаленный в самое сердце Орынбай. - Позоришь имя великого суфи, святого человека равняешь с кизяком?!
Орынбай погнал коня на Айдоса, собираясь сбить его с ног, затоптать как ящерицу. Но не просто было сбить Айдоса. Выставил старший бий руку, вроде щитом заслонился. А рука у него была сильная, не только остановила коня, но и осадила, заставила присесть на задние ноги.
Растерялся Орынбай, заорал что было силы, позвал на помощь джигитов:
- Эй, гоните скот Айдоса!
Ждали верховые другого повеления своего юзбаши, а вот гнать скот у них намерения не было. Со скота ли надо начинать войну? Но если бий приказывает, пусть по его будет. Кинулись верховые к загону, подняли жерди, стали плетками выгонять скот в степь. Больше всех старался сам Орынбай. Плеть его проворно гуляла по головам и спинам коров. Скотина испуганно мычала, а Орынбай хохотал.
Стадо нехотя, но все же пошло из загона в степь. Джигиты окриками понукали животных.
Неожиданно дорогу джигитам преградили аульчане. Откуда они взялись, неведомо. Предводительствуемые Доспаном, они стали наседать на подручных Орынбая, оттесняя их назад, к загону. Кто посмелее и попроворнее, тот хватал джигитов за полы халатов и стаскивал с коней.
- Люди! - остановил аульчан Айдос. - Сыны мои, не троньте гостей. Это комары одной ночи. До утра лишь хватит им скотской крови. Днем при свете справедливости такие не живут. Пусть уйдут сытыми. Упорствуя, вы предадите огню зимовку, породите стон и плач матерей своих...
Аульчане отступились без желания, опустив руки, горячие еще от схватки с джигитами Орынбая. Доспан кусал досадливо губы: «Врагов пощадил бий. Не комары одной ночи прилетели в аул - волки».
Стадо вышло из аула и, подгоняемое джигитами Орынбая, направилось в степь. Там в дымке предвечерья растаяло оно, будто его и не было.
23
Где же хан? Где его могучая сила? Где меч, карающий отступников? О том Айдос спрашивал у себя. А у кого еще спросишь, если рядом только Доспан, доверчивый, наивный малый, способный разве что слушать, но никак не отвечать... Да и надо ли с кем-то советоваться, надо ли открывать кому-то тайные мысли свои? Рождены-то они сомнениями и отчаянием. Все отошли от него; если отойдет и хивинский хан, упадет Айдос в пропасть. Прежде зиндан стоял перед глазами, потом виселица, теперь - пропасть.
Высоко вроде бы забрался. Дух захватывало от высоты. Не подумал тогда, во дворце Мухаммед Рахим-хана, что тот, кто срывается с вершины, летит только вниз. Один лишь орел парит над вершиной, потому что у него крылья.
Нет крыльев у Айдоса. Потерял их вместе с братьями.
Последняя опора - хивинский хан! И надежда последняя.
Орынбай хвалился: «Прогнали мы ханских нукеров из Кунграда, как ящерицы от огня бежали... И хан скоро побежит».
Похвальба! А нукеров Хивы в самом деле нет в Кун-граде. Снова сидит там Туремурат-суфи. И зовется уже не хакимом, а ханом. Объявил кунградское ханство.
Бог мой! Черное солнце взошло над степью. И взошло не с того края, где всходило всегда. Все хотят его гибели. Он стал перебирать биев: кто еще поднимет на него руку? Орынбай поднял. Чей теперь черед? Кому захочется поживиться добром Айдоса?
Все захотят, видно. И сильные, и слабые. Вот только Маман, пожалуй, не явится сюда, не обнажит меч против старшего бия.
О Мамане стал думать Айдос. Прежде редко приходил на ум этот «русский бий». Каков он? Хорош, плох? Далеко больно поставил свой аул, на самом краю земли каракалпакской... Без надобности великой не поедешь туда, не узнаешь, как живет «русский бий», что творится в его ауле и за его аулом.
За Мамановым аулом другая земля и люди другие. Говорят, там и ветры другие и дуют не в ту сторону. Все с севера и с севера, не как здесь.
Повернули бы с юга, с Хивы. Может, и сам Маман оглянулся бы, посмотрел в степь: черное солнце увидел бы. Загорелось бы его сердце болью. Свои, степняки, гибнут. Помочь надо!
Решил Айдос донести до Мамана печаль свою и тревогу свою. Сел на коня. Посадил на коня и Доспана. Поскакали оба в дальний аул.
В тот день Маман-бий объезжал водоемы, отыскивал места, где рыба легла на зимовку и где удобнее было взять ее. Рыбой той кормился аул в холодное время, которую засушили или повялили осенью, и той, что добывалась подо льдом свежей.
Кому, как не бию, заботиться о пище для своих людей! К кому, как не к бию, обратятся люди за советом и помощью! Вот с рассвета и гонит бий коня к берегу, вместе со стариками ищет в заливах обильные зимовки рыбьи.
Не в тот день и не в следующий повстречался с Маманом старший бий и его стремянный. Лишь на третий добрались они до моря и у ледяного берега, среди снега и ветра, наткнулись на «русского бия». В тулупе, в ушанке, в лисьих рукавицах, он горой возвышался на своей низкорослой длинношерстой лошаденке.
- Айдос? - весело окликнул старшего бия Маман. - Гость издалека...
- Мир вам! - ответил Айдос также весело. Кони их сблизились, и бий обняли друг друга. Морозно было, ой как морозно, а на сердце у Айдоса потеплело. Горячая волна вдруг охватила душу, и он улыбнулся. Первый раз за долгое время улыбнулся.
«Проездом, - хотел сказать уже подготовленное заранее Айдос. - Сватал я тут у Гулимбет- соксанара дочь для сына Али. Так сын помер старший, теперь стану сватать девушку за младшего». Но не сказал Айдос задуманного, не смог сказать. Лгут разве, когда встречают доброго степняка! А старшему бию Маман добрым показался. Он и был таким.
Сказал правду Айдос:
- Посмотреть хочу, какое солнце светит на краю каракалпакской земли.
Маман кивнул понимающе:
- Белое...
По льду они проехали до заснеженных камышей, свернули на тропу, ведущую к аулу. Тропа была почти не видна. Поземка гуляла по степи - заносила и старые и свежие следы. Лошади шли, чувствуя тропу копытом.
Маману надо было объехать две-три лежки, опробовать лед за камышом, да не в обычае степняков оставлять гостя на дороге. Как ни объясняй, как ни винись перед ним, не поймет твоей нужды. Обидится, уедет и уже больше никогда не переступит порога негостеприимной юрты.
Повел Маман старшего бия в аул. Дымы вились в морозном небе. А где дым, там очаг, там мясо или рыба в казане. Там сытная еда...
- Везде в степи сейчас холодно, а здесь, на краю, холоднее втрое, - сказал Айдос.
- Россия близко, - ответил Маман.
- Там-то всегда холодно?- спросил Айдос.
Не бывал в России Маман, не знал, что ответить. Зима там, наверно, холодная, как и здесь, а вот лето... бог его знает. Должно быть, летом тает снег. Никифор говорил, что русские сеют хлеб, а хлеб у них в снегу не растет. Значит, не всегда у них холодно, и зачем пугать Айдоса... Никого не хотел пугать Россией Маман. Дорога она ему была, на нее лишь надеялся.
- Не всегда холодно, - сказал Маман. - Все как у нас, а может, и теплее.
- Как у нас?- не поверил старший бий. - Там, слышал, зимой три шубы надевают.
Шубы, как и мороз, пугали Айдоса, и Маман убрал их, сказав твердо гостю:
- Одну.
«Кому, как не Маману, знать, сколько шуб надевают русские... И сколько снега там, знает лишь он. Пусть будет так», - думал Айдос. Не собирался старший бий ехать в Россию. Иной путь у него. Но чтобы закончить разговор о чужом и далеком, бросил последнее, родившееся в голове:
- Должно быть, крепки эти русские, если в мороз одной шубой обходятся...
Из русских Маман знал кузнеца Никифора и купца Тимофеева. Кузнец был крепок, верно, хотя и тощ. Сила играла в нем, пудовым молотом орудовал, как степняк плетью. Купец - тот пожирнее и потяжелее. Сила его неизвестна была Маману: в руках, кроме денег, купец ничего обычно не держал. Так что крепость русских людей проверить бию особо не на ком было. Однако согласился с Айдосом:
- Должно быть... Здешний кузнец Никифор крепок...
На том разговор о русских и иссяк бы, да случай понудил вернуться к нему.
Едва подъехали Маман и Айдос к аулу, как им навстречу кузнец Никифор и купец Тимофеев. Оба на одном коне: купец в седле, кузнец за седлом.
Поразился Маман. Обычно Тимофеев сидел на коне, а кузнец вел коня под уздцы, как при выезде хана. А тут оба рядом сидят.
Еще больше поразился он, когда Никифор слез с коня и, приветствуя бия, сказал:
- Хозяин мой, услышав про День взаимного уважения, хочет поклониться соседу своему бию Маману.
Забыл Маман о Дне взаимного уважения. Посчитал его, как и другие бии, пустой затеей, а пустое долго ли хранится в хурджуне памяти! Столько, сколько вода на песке. Кузнец повторил сказанное когда-то стремянным старшего бия и тем заставил смутиться Мамана. Русские, оказывается, не посчитали День уважения пустой затеей.
- Вот человек, который придумал День взаимного уважения! - сказал Маман и показал рукой на ехавшего рядом Айдоса.
- Хозяин! - крикнул Никифор. - Сам отец Дня уважения перед вами, старший бий каракалпаков Айдос.
Ветром будто сдуло с седла Тимофеева: жирный, грузный, а скатился как мяч и подкатился к коню Айдоса.
- Большой лишь человек может придумать такой День... Благодарность вам, великий бий.
Купец сдернул с головы богатую лисью шапку и низко поклонился Айдосу.
Не принято было у степняков обнажать голову при встрече с гостем, даже самым знатным. Но у русских другой обычай, и он понравился Айдосу. И то, что понравился, не скрыл старший бий. Ответил поклоном и приложил руку к сердцу. Сказал улыбаясь:
- Мы рады, что День уважения пришелся по душе русскому купцу. И русские, выходит, ценят добрые отношения между людьми?
Никифор, который переводил слова Тимофеева Айдосу и слова Айдоса Тимофееву, добавил от себя:
- Старший бий хочет дружбы с русскими. Слова понравились купцу, и он тотчас откликнулся на них:
- Скажи старшему бию, пусть приезжает в наш аул. Товара у нас всякого полно - одарим. Коня подкуем так, что копыта сами будут отскакивать от земли.
Поблагодарил Айдос за приглашение и пообещал как-нибудь посетить русский аул, а от подков отказался.
Конь мой капризный, подковы менять не любит. А нам не до капризов сейчас - путь обратный далек и труден.
- Жаль, - развел огорченно руками купец. - Двери наши и душа наша всегда открыты для отца Дня взаимного уважения.
Тимофеев еще раз низко поклонился, надел свою лисью шапку и вернулся к коню. Вместе с кузнецом они устроились на лошади - один в седле, другой за седлом - и поехали в русский аул.
Недолюбливал купца Маман и все, что тот говорил, отвергал. Если нельзя было отвергнуть - не все оказывалось злом, - просеивал сквозь густое сито своих сомнений и редкие крупинки, оставшиеся в руках, долго разглядывал. Просеял и то, что услышал сейчас. Крупное зернышко осталось на ладони - похвала Дню взаимного уважения. Понравился он купцу русскому и даже слова для него такого не пожалел: добрый!
Может, и добрый этот день... Мир и уважение кому не дороги! Степняки ценят тишину, если она не обманчива. Слух-то по степи пошел, что День взаимного уважения придумал не Айдос, а хан хивинский. А враг доброе не придумает, ради зла все затевает.
Сам Маман колеблется, принять или не принять День взаимного уважения, но все же, видно, не примет. Тоже считает День выдумкой хивинского хана.
В дороге не сказал этого Айдосу, да и дома не сказал бы: зачем обижать гостя... Но Айдос принудил, спросив:
- Оттого ли белое солнце на краю степи, что миром живут здесь соседи?
Спросил, когда уже слезли с коней, вошли в юрту, опустились на мягкую курпачу.
- Оттого, - ответил скупой на слова Маман.
- И оттого живет миром, что арык ваш никуда не течет?
- Наш никуда не течет.
Благо, выходит, в покое. Но покой не вечен. Налетит ветер, как налетел на аул Айдоса, и разметет все. Орынбаи и туремураты-суфи тем и живут, что разрушают мир. Так подумал и о том сказал Маману старший бий.
- Сегодня не течет, завтра, может, не будет течь, а послезавтра потечет. И туда, куда не хочет хозяин.
Маман погладил бороду: надо было ему собраться с мыслями, прежде чем ответить гостю, но все не то приходило на ум.
Сказал наспех:
- Сам не потечет.
Ну, это известно всякому: не потечет арык, начало и конец которого в ауле.
- Своей рукой не снимете запруду, - кивнул понимающе Айдос, - чужая рука попытается снять. Она хитра и ловка, чужая рука.
Наконец сказал Маман то, что собирался сказать еще в дороге, и сказал, не скупясь на слова:
- Пыталась черная рука снять запруду. Приезжал твой брат Мыржык. Только не от тебя приезжал, а от хакима кунградского. Просил помощи в борьбе с Хивой. Потом прискакали вместе Мыржык и Бегис. Сказал я им: «Нет у меня овцы, которую можно бросить между двумя грызущимися волками».
- Куда же они хотели направить твой арык, Маман-бий?- спросил Айдос.
- В Бухару.
Айдос знал, что к Бухаре Маман относится с симпатией. Не вмешивался эмир бухарский в дела дальних аулов, не донимал их частыми поборами. А кто не донимает поборами, тот и хорош.
- Бухара достойный соперник Хиве, - одобрительно отозвался о враждебном хану лагере Айдос. - В Бухаре и овца нашлась бы для замирения дерущихся волков.
- Наверное, нашлась бы, - согласился Маман. - Вернулся в Кунград Туремурат-суфи. Без помощи Бухары вряд ли снова открылись бы перед ним ворота Кунграда.
О распрях между правителями говорил Маман, а о своем арыке умалчивал. Пытались ведь Бегис и Мыржык повернуть его арык в Бухару. Что ж, повернули или нет?
- Орынбаев арык уже течет в Бухару, - окольным путем решил подойти к тайне Мамана старший бий.
- Давно течет, - подтвердил Маман.
- Не соединишься ли с ним, бий?
Что стоило Маману сказать: «Не соединюсь!» Или, назло Айдосу, бросить решительное: «Соединюсь!»... Но не сказал ни того, ни другого, а принялся потчевать гостя.
К тому же внесли жареную рыбу, и тут уже волей-неволей пришлось прервать нить разговора и заняться сазаном. Румяный, купающийся в жире, он так и просился в рот. Есть сазана и вести беседу нельзя. Так что не до разговоров было во время трапезы. Одно было желание и у хозяина, и у гостя: поскорее разделаться с сазаном и, утерев губы, вернуться к начатому. Может, не столь сильное у хозяина, как у гостя: Маману-то торопиться некуда, он дома. Сегодня ли произнесет свое «нет» или «да», завтра ли или через год - все едино. Айдосу же сию минуту узнать надо, куда повернет «русский бий», врагом его станет или другом. Узнать и тут же определить и свою судьбу. Время торопит Айдоса.
Поэтому, утерев губы, старший бий посмотрел на Мамана испытующе: мол, соединяешься с Орынбаем или не соединяешься? Помню сказанное до трапезы и жду ответа.
Не любил Маман путаных троп, не скрывался ни пешим, ни на коне в густых камышах, и если умолчал о своем намерении, то только из желания заставить гостя задуматься над тем, что сам творит и в какую сторону направляет собственный арык. Подумал, видно, Айдос о том, жуя сазана, а потому можно теперь и сказать прямо:
- Не соединюсь с Орынбаем. И с Туремуратом-суфи не соединюсь. Однако и с тобой не пойду к хивинскому хану.
Отлегло от сердца у Айдоса. «Не со мной Маман, но и не с моими врагами. Судьба народа все же дорога ему - не хочет лить кровь каракалпаков».
Рано, однако, успокоился Айдос. Непрост был хозяин. Спросил, испытующе глядя на гостя:
- Айдос-бий, может, отречетесь от Хивы, вступите на путь, завещанный нам предками?
Страшного потребовал Маман. Волею Хивы стал ханом старший бий, ее же волей рождается каракалпакское ханство.
- Отречься от Хивы, - сказал упавшим голосом Айдос, - это насыпать песок в глаза благодетелю своего народа. Ослепить его, того, кто взялся быть нашим поводырем. Солнце-то ведь черное над степью.
Понял Маман, что напрасно повторил сказанное в юрте совета: не волен в выборе пути старший бий. Аркан у него на шее. Сам его накинул на себя или Хива накинула, о том трудно судить, только крепко накинут, и сорвать его не под силу никому. Все же пытался Маман сорвать его. Упрямство, что ли, взыграло или осмелел вдруг и наперекор решил идти и Айдосу, и Хиве, и Бухаре. Сказал он:
- Нам поводырь не нужен. У нас белое солнце. Сами видим дорогу и знаем, куда она ведет.
- Светила разные у нас, - сказал Айдос, - а ненастье одинаковое. В ненастье же поводырь нужен.
- Нет, - возразил Маман. - В ненастье поводырь не поможет, поможет бескорыстный друг - заслонит нас могучим крылом, смахнет темную завесу...
«Хива заслонит в ненастье своим могучим крылом», - хотел сказать Айдос и, не будь перед ним умного и прозорливого Мамана, сказал бы, назвал Хиву могучей, бескорыстной назвал бы, даже доброй.
Найдет ли народ наш такого бескорыстного друга?- неведомо кого спросил Айдос, должно быть самого себя, и задумался.
Маман, однако, понял, что к нему обращены слова гостя, и ответил:
- Народ давно нашел такого друга... Россия! - подсказал Айдос.
- Да, Россия.
Усомнился в искренности хозяина старший бий. Кто испытал бескорыстие и доброту России?
Бросил вроде бы повод Маману старший бий: веди коня, если сумеешь. Уверен был, не возьмет повод «русский бий». А он взял да и повел коня.
- Казахи! Испытали они и бескорыстность, и доброту русских. Не совершали русские набегов на казахскую степь, не грабили аулы, не обкладывали данью.
- Это пока нужды нет.
- Нет нужды и не будет. Велика и богата Россия, на что ей голые степи и голодные степняки! На что России наш сухой камыш или колючий янтак, когда у нее тучные поля и богатые леса! Хлеб-то в России не из проса и не из джугары, а из ржи и пшеницы. Пробовали мы хлеб русский.
Вел коня Маман. Смело вел. А когда в седле бий, остановишь ли его...
- Богат ли, беден ли хан, рука его тянется к чужому котлу, - попытался остановить Мамана старший бий. - Или русский хан без руки?
Не остановился Маман:
- Да не тянется он к нашему котлу. Не грабит малые народы. И татары, и мордва, и чуваши живут под крылом России. Не ссорясь друг с другом живут, не грызя горло соседа, не разоряя аулы братьев...
Выходило так, что под властью России воцарился бы мир и в семье старшего бия. На песню все же походили слова Мамана.
А старшему бию где жить? Что делать с его ханством, с его аулом, уже названным городом каракалпаков? Нет, не умеет Айдос брать в руки несуществующее. Он должен чувствовать под собой землю, когда идет, и стремя, когда садится на коня. Не воздух сжимать в кулаке, а ремённый повод, гнать скакуна не в голую степь, а к аулу.
- Добра Россия, - согласился Айдос. - Верю тебе, Маман, дедам нашим верю. Только далека эта доброта; пока до нее доскачешь, одной жизни не хватит и ста коней не хватит. А седина уже посеребрила бороду, к закату движется мое солнце.
- Пока не оседлал коня, дорога кажется бесконечной, - улыбнулся Маман. - Влезешь в седло - увидишь конец пути. Оседлай коня, Айдос-бий!
- Если оседлаю и увижу конец пути, то, вернувшись, увижу ли степь свою и своих степняков? Не развеет ли ветер вражды аулы и не положит ли в могилы самих каракалпаков? Добытую доброту куда деть-то? Святым камнем положить на могилу... Так ведь...
- О печальном думаешь, Айдос, - погрустнел Маман. - Весь народ не ляжет в могилу. Вражда, как и кровь, иссякает, зло не вечно.
- Верно, не вечно, но на одну жизнь его хватает. Жизнь-то коротка, дорогой Маман... Нужно успеть добыть доброту, пока не упал под ноги коню...
Понял Маман, что не оседлает коня Айдос, не поскачет на север, а раз не поскачет, то и уговаривать его незачем.